Корень всех зол. Роберт Уильямс
гда не обращался к взрослым по имени и не мог себя заставить, как ни пытался. Это было все равно что выругаться при маме или спрыгнуть с большой высоты. Несколько раз мне почти удавалось, но губы отказывались складываться как нужно, и в конце концов я стал говорить «мисс» вместо «Трейси». Сперва она меня поправляла, затем, покачав головой, сдалась.
Стук в дверь раздался вечером того дня, когда все случилось. Я знал, что просто так все не обойдется (это было ясно), однако никак не ожидал, что меня будут допрашивать в полиции. Мне задали кучу вопросов; я больше молчал. Не то чтобы я боялся – обращались со мной вполне нормально, не кричали, и вообще ничего такого. Просто когда много говоришь, обычно становится только хуже. Я не хотел попасть в еще большую беду и старался держать язык за зубами, отвечая на все вопросы, что я просто играл. Полицейские не отставали. Они снова и снова возвращали меня к самому началу, пытаясь чуть ли не по секундам восстановить события, так что скоро я уже с трудом соображал. Врать я им, кажется, не врал, но и они, хоть и не лгали мне напрямую, всей правды тоже до поры до времени не говорили. Думаю, они пытались выяснить, что мне известно и не скрываю ли я чего-нибудь, но я в свои восемь уже понимал, когда лучше помалкивать, уже знал, что от слов обычно только хуже. Я и не думал что-то утаивать – это потом я стал скрытным, во всяком случае, так считает мама, и, наверное, отчасти она права. Тогда же я просто старался быть осторожным.
Когда стало ясно, что чего-то важного я не понимаю и все обстоит совсем не так, как мне казалось, у меня был к полицейским только один вопрос. Никто в комнате не обратил на него ни малейшего внимания, и я даже засомневался – вслух я его задал или только подумал? Дождавшись удобного момента, я спросил еще раз, и вновь никакой реакции. Только позже, тем вечером или даже на следующий день, мне наконец все рассказали. Какие-то детали происходящего сейчас уже стерлись у меня из памяти (как-никак времени утекло много), но я хорошо помню, что пришлось надеть с синими шортами школьные ботинки – кроссовки забрали вместе с другой одеждой, что была на мне в тот день, – и чувствовал я себя по-дурацки. Меня привели в пустую комнату с зелеными пластиковыми стульями и серым столом посередине, усадили и наконец ответили на вопрос, который я задавал дважды.
Говорила Трейси, медленно и внятно, а все остальные не отрывали от меня глаз, словно я фокусник и вот-вот выкину какой-нибудь трюк. Я слушал, силясь вникнуть в смысл ее слов. День стоял жаркий. Когда Трейси, закончив говорить, подняла ладони со столешницы, на поверхности остались два влажных пятна, и я смотрел, как они постепенно испаряются. Все в комнате уставились на меня, ожидая моей реакции, и я спросил единственное, что пришло в голову, – скоро ли мне вернут кроссовки. Можно было подумать, я спустил штаны и показал им зад – полицейские отводили глаза, мама начала плакать, а кто-то проговорил: «Вот ведь бесчувственный дьяволенок, а?»
Тем вечером мама усадила меня перед собой и сказала, что я произвел плохое впечатление.
– Ты должен показать, что раскаиваешься, Дональд.
Я обещал постараться. На следующий день я вновь очутился в комнате с зелеными стульями, и, когда мы уселись, Трейси опять начала спрашивать. Ее интересовало, как я понимаю слово «намерение».
– Нам важно понять, Дональд, чего ты хотел, что было у тебя на уме перед тем, как все случилось, и почему потом ты поступил именно так.
Я внимательно слушал ее объяснения, и она повторила слово «намерение» еще пару раз, но у меня, восьмилетнего, оно вызвало только одну ассоциацию – как мы с Мэтью Торнтоном «твердо намеревались» провести всю ночь в палатке у них в саду. Его родители, видимо, считая, что долго нам не продержаться, по очереди следили за нами из окна спальни и оказались правы – мы удрали в дом через какой-нибудь час после наступления темноты и с облегчением забрались в двухъярусную кровать. Ни о чем больше мне это слово не говорило. Я попытался объяснить, что вообще ничего такого не хотел, просто играл на улице, и вдруг это стряслось. Но Трейси мой ответ, кажется, не убедил, она продолжала думать, будто я чего-то недоговариваю, скрываю от нее нечто важное. Став старше, я осознал, что почему-то не вызываю у людей доверия – видимо, это проявлялось уже тогда. В конце концов в полиции решили, что больше у них ко мне вопросов нет, и в участок нас не вызывали. На следующий день я вернулся в школу.
На этом все и закончилось, за исключением того, что теперь раз в неделю меня забирали с занятий и отвозили на другой конец города, в Центр «Улыбка», где я проводил час за играми под присмотром женщины по имени Карен. Я не видел тогда в этом ничего необычного, да и вообще особо не задумывался – просто радовался возможности удрать из школы пораньше. В Центре были свои правила – ни приносить с собой, ни забирать оттуда ничего не разрешалось. Все, что я писал или рисовал, оставалось в комнате, в коробке с моим именем. Маму внутрь тоже не пускали, ей приходилось ждать снаружи, что ее ужасно злило – она не доверяла ни мне, ни им.
– Чем ты там занимаешься? – спрашивала она.
– Просто играю, – отвечал я.
– Тогда играй осторожнее, – говорила она, и я старался, хотя до сих пор не очень понимаю, как это делается.
В