Тетради для внуков. Михаил Байтальский
в которой нет места фюреру. Решает только мнение большинства. И это коллективное мнение, которого вчера, до голосования, я еще не знал, и является во многих случаях решающим фактором, от которого нельзя отворачиваться. Именно он способен превысить все, известное мне доселе. Однако, перестроить свой образ мыслей в один присест вряд ли возможно. Да и нужно ли? Разве не достаточно подчинения партийной дисциплине? Подчинения в действиях без немедленного подчинения во мнениях. Если мнение большинства, основанное на его политической зрелости, ближе к объективной истине, чем твое, то из этого логически вытекает – и ты сам это знаешь и предвидишь, – что дальнейшая практика оправдает линию большинства, и ты сам рано или поздно войдешь в общую колею. Во имя партийного дела я подавляю свое внутреннее психологически естественное сопротивление, умом предвидя, что позже это сопротивление само исчезнет под влиянием логики событий.
Единство партии – не в постоянной одинаковости мнений, что невозможно среди мыслящих людей, составляющих добровольное творческое (слышу насмешливое "гм-гм!" моей дочери) сообщество, а в сознательном и честном решении большинства. Но без уничижения. Обязательное покаяние превращает партийное дело в религиозный обряд, в мусульманское самобичевание.
Покаявшихся оппозиционеров тысячи раз упрекали, что их раскаяние было неискренним. В самой терминологии заключено умышленное смешение понятий раскаяние и покаяние. Внутреннее раскаяние в своей ошибке искренне – иначе оно вообще не раскаяние. А внешнее покаяние, когда кающийся бьет себя в грудь кулаком и униженно молит о прощении, может быть искренним лишь у религиозного фанатика, который кается, исходя из посылки: человек грешен по своей природе – даже пытаясь стать святым, он может нечаянно согрешить. Но коммунисту такое мышление чуждо и, заставляя каяться, его принуждали к лицемерию.
Нам представлялось, что дело тем и ограничится – подпишем заявление – присоединяюсь, мол, к письму Смилги и Преображенского – и достаточно. Этого оказалось достаточно только для того, чтобы тебя, т. е. меня, выпустили из тюрьмы сроком на семь лет.
Не вдаюсь в законность моего первого ареста. Но раз отпустили – значит, обещали больше не сажать, пока я сам не нарушу слова. Я его не нарушил ни разу. Все хитроумные протоколы последующих лет были шиты белыми нитками, ни в одном не нашлось доказательства, что я хоть на йоту отступил от данного мной обязательства.
Отпуская меня, мой тезка дружелюбно пожал мне руку. Несомненно, он почувствовал облегчение, как и артемовский следователь, отправивший меня в Харьков незадолго до того. Оба они были люди, воспитанные в школе Дзержинского. Понадобилось еще несколько лет, много смещений и тренировок, чтобы подобрать следователя, допрашивавшего женщину в кабинете напротив камеры номер 9 Бутырской тюрьмы в 1950 году.
Не назову свое тогдашнее самочувствие отличным. Кусок прошлого отрезан с мясом. Рана затянется не скоро (она, как выяснилось, не затянулась и доныне). Придешь к Вите, и вроде даже говорить не