Сто оттенков Веры. Талаssа
не поднимала их. Почти никогда.
Сено как колется, невыносимо!
Она попереступала коленками, лёгкая, почти не продавив сухой травы.
Коротко вздохнула, но плакать не стала: Он не разрешал реветь, когда вздумается, дисциплинировал. Да и не смогла бы: словно уже не могла получить на это разрешение…
Сено так и продолжало впиваться – чем дальше, тем больнее, хоть, вроде бы, должно быть наоборот.
Часа два назад весь дом пришел в какое-то дурное, громкое и горестное движение. Обычно тихий, теперь он захлопал всеми дверьми (или это были окна?), затопал внутрь всеми сапогами (или это – такие тяжелые ботинки?), наполнился говором – вопросительным, приказным, не терпящим безответствия!
Входили и выходили.
Свои и чужие.
Садились и вставали.
Выдвигали, скрипя, ящики комода, шуровали тут и там, по корешкам книжек на этажерке старенькой прошлись, на полки в шкафу позаглядывали.
Зачем-то трогали гирьки ходиков и, походя, скомканное, на лавке, полотенце.
Пили вчерашнюю (сегодня она не ходила к колодцу) воду из капающего на половик ковшика.
Спрашивали.
Она отвечала. Не сразу отвечала, подумав. Кажется, точно. То, что помнила. Честно. Он отучил её лгать: это было просто сделать. Если знать – КАК.
…У нее зарябило в глазах: тот, кто спрашивал, сидел у распахнутого окна, за окном – богатый куст шиповника, без цветов пока, конечно: месяц май. И – сильный ветер, яркое, жёсткое, прямое солнце близкого вечера.
Ветки беспрерывно качались. Она смотрела на того, кто спрашивал, и на куст – одновременно. В глазах от этого прямо заломило, всё стало расплываться. Она поняла, что вот-вот расплачется. Но сдержалась, снова сдержалась. «Плакать ты станешь потом, когда будет на то серьёзная причина», – говорил Он ей когда-то. Она очень хорошо помнила это.
И говорил это голосом, который был… был… голос был – как… как синий бархат! Да, как синий бархат.
Они вместе смотрели фильм с таким названием в день её рождения.
Она тогда смотрела, почти не дыша.
Не помня себя, не слыша ничего, кроме неразборчивых звуков с экрана.
Не ощущая ничего, кроме охвата новенького ошейника и стальных прикосновений наручников, сидя в которых смотрела фильм.
От начала и до конца.
1.
REC:
###
«А вот теперь ты оценила не только невыносимую пошлость и скуку почти всего “обычного” окружения – но самую глубину её!
Будто когда-то брошенный в колодец камень только теперь отдал звук своего приземления. И сопоставив время со скоростью, ты поняла это расстояние. Не на бумажке нарисованные цифры – с присобаченными в конце (на выбор) “км”, “миль”, “парсек”. Не то, что можно ощутить – порывом ледяного воздуха, пробегом единственного облака на ветреном закате или захлопыванием рта росянки вокруг глупой мухи. И совсем не такое, о котором можно легко сказать – пусть и самой себе.
И сразу же – будто наткнувшись открытым глазом на острый сучок в полном тьмы чужом парке – ты поняла, что не хватало малости, чтобы сложить небольшой пазл собственной судьбы.
Вернее, понять – что вообще с ней и зачем она тебе.
Гекуба ужасна. И вид ее – пошлость.
А подчинение – на этом свете – не для тебя!»
…
Намёки раздавались щедрыми Парками – повсеместно и каждовременно.
Это ведь ты схватила самый длинный из кухонных ножей, когда отец (в твои 12 лет) попробовал – только попробовал – замахнуться на тебя во время дурацкой ссоры. Нет, ты ничего не сделала дальше, ни одного движения – просто держала этот нож, но он опустил руку, заметно смутился и больше никогда не угрожал, даже голоса не повышал.
Это ты, начиная с 16-ти, сама и только сама выбирала себе мужчин (естественно, делая так, чтобы никто из них даже не заподозрил, что выбор этот – не его). Пара “опытов” подчинения стороннему выбору вспоминаются как смешные и нелепые штуки – вроде небольного падения на задницу на ровном месте, где-нибудь посреди Невского, славным летним днём!
Это же тебе, признайся, в самой глубокой и острой из твоих влюбленностей, больше всего нравился такой вот момент. Ты приходила в его маленькую квартирку. Звонила. Он открывал тебе дверь. Высоченный и мощный, молча обхватывал тебя за бёдра, подымая и прижимая к себе, вносил в прихожую. Ставил на низкую обувницу (простенький такой, бабушкин, в полметра высотой, а шириной как раз в ступню и еще немного). Ты прижималась к стене, а он вставал на колени и начинал медленно снимать с тебя обувь. Да, особенно зимой: чуть обтряхнуть сапожки от снега, медленно тянуть вниз длинную “молнию” или распутывать заледеневшие шнурки. Гладить твою лодыжку. Тёплую – хоть и с мороза – лодыжку. Скользить бережными (крупными, прекрасной формы и очень сильными) пальцами по глади чулка.