Плен. Анна Немзер
Тут он перестал юродствовать и снова заговорил спокойно и взвешенно: – Я, Тамара, за родину – за Сталина кого хошь сейчас могу убить, потому что я в бой рвусь, и ни одна дезертирская шелупонь меня не остановит. Нет приказа – есть приказ, нам татарам все одно – одна боевая готовность, а если я в этой боевой готовности не всегда буду пребывать, а тут мне вдруг, здрасьте-пожалуйста, штормовое предупреждение – а у меня и хер не дрочен и патрон не чищен, короче, просрал я – то я кто? Изменник родины. Так что я приказа ждать не буду, я воевать буду, знаешь, как Пестель говорил: только мудаки и трусы хотят прежде енциклопедию написать, а потом в бой идти. А я служить буду не словом, а делом; а если я кого под это дело ненароком кончил, так это, во-первых, под руку соваться не надо, а во-вторых, я его положил на алтарь отечества. А внутренних врагов у нас, Тамар, между прочим, куда больше, чем внешних, и если этот ваш пижон с кисточкой команды в бой не дает, так по мне он самое сучье вымя, хуже любого фрица, потому что фрицам продался. За мартель. Который – я сам видел – он по утрам жрет с ба… А ну стоять! – вдруг бешено заорал он.
Гелик дернулся и замер. Черт! И как он только видит, вроде же самозабвенно несет свою ахинею! Но стоило только… одно только движение… – и тут же заметил, тут же! И тут же волной – срамной страх. Оох, былять…
– Имей в виду, сучонок, – сглотнув, ровным голосом произнес Баев; и страшнее всего были в нем эти мгновенные переходы от полного вроде безумия к спокойствию и рассудительности. – Не нервируй меня. Я не только этой бабе мозги вышибу. Я сию же минуту, ты пернуть не успеешь, простреливаю тебе позвоночник. И телочке твоей следом. Потом снова тебе – пунктиром по позвоночнику. Икра, простреленная пунктиром, это очень неприятно, можешь мне поверить, можешь у кореша своего спросить. Я это ювелирно с утра сделал, просто ювелирно. И позвоночник я тебе не хуже исполню, а позвоночник пунктиром – это, курочка, плохая история. Тогда только молись, чтоб помереть сразу. Так что добром тебе говорю – ну ты понял. Так вот, на чем мы остановились? Я говорю – жрет по утрам мартель с баранками. И я, Тамар, эту дезертирскую сволочь так ненавижу, что ненависть во мне кипит, – тут он вдруг сморщился, сделал уморительное личико сокрушающейся старушки, – и периодически выливается, ну вот как сегодня. Поэтому сама видишь – тяжелая у человека ситуация, отравление войной.
Врачишка как-то неловко двинулась у него под рукой, и он заботливо спросил: чего? – а она, морщась, ответила: не дави на живот.
И он пистолет, конечно, не убрал, но руку переложил, перехватил – так удобно тебе? – Да.
Инка уже не ревела, а только подскуливала жалобно и противно и раздражала чудовищно, потому что она как будто транслировала на поверхность ровно тот самый звук, который зудел у него самого внутри. И еще ма-да-гас-кар, привязавшийся с утра, – но сейчас он на него уже не злился и, наоборот, пытался настроиться на волну мадагаскара, а не на истерическое всхлипывание. А то как давешний оголтелый зяблик, ей-же-ей.
Но Алька, Алька! –