Первый русский национализм… и другие. Андрей Тесля

Первый русский национализм… и другие - Андрей Тесля


Скачать книгу
формалистов. Государство как бы говорит: я так устрою внешнюю правду моими институтами, учреждениями, что не нужно будет правды внутренней, что люди будут честны, не имея надобности быть такими на самом деле. Я так все устрою, что не будет надобности быть нравственным» (Аксаков, 1889: 286). Здесь риторика говорит сама за себя: государство предельно сближается с «сатанинским искушением», и «торжество внешней правды есть гибель правды внутренней, единой истинной, свободной правды» (Аксаков, 1889: 287). Неспособный устоять перед искушением властью народ перестает быть народом: «Когда народ – Государь, то где же народ?» (Аксаков, 1889: 288). Поэтому выбор русского народа, по К. С. Аксакову, не может оцениваться как выбор лучшей формы устройства с точки зрения «благоустроенного общежития», но как лучший для души – там, где не образуется «костыля души» в виде закона, где совесть должна сама принимать решение, не перекладывая свой труд на внешнюю норму.

      Содержательный центр всей социальной реальности – народ. Собственно, для того чтобы он мог существовать и развивать заложенные в него потенции, и необходимо государство как внешняя, формальная скрепа, позволяющая избавиться народу от постоянной заботы о делах, которыми отныне ведает государство. Данная двухчленная схема была предложена К. С. Аксаковым, и он же первым фактически углубил ее, в статье «Опыт синонимов» (1857) разграничив понятия «публика» и «народ», понимая под «публикой» «фальшивый народ», «ряженых», некую промежуточную сферу, возникшую в результате петровского переворота – оторвавшихся от народа и существующих только за счет государства, только его ненародностью, и в то же время не являющихся собственно государством. Публичный взгляд отождествляет ее с народом – и государство взаимодействует именно с ней (не важно – в согласии или в противостоянии), принимая ее за народ (Аксаков, 2009: 237–238).

      Ап. Григорьев, анализируя романы Загоскина, писал: «Для Загоскина <…> и того направления, которого он был дарови-тейшим представителем в литературе, в народе существовало только одно свойство – смирение. Да и притом само смирение не в славянофильском смысле полнейшей общинности и законности – а в смысле простой бараньей покорности всякому существующему факту» (Григорьев, 1876: 524). В этом противопоставлении «смирения» у славянофилов и у на первый взгляд близких к ним представителей «официального» лагеря важны выделенные Ап. Григорьевым смысловые оттенки, которые в дальнейшем, на протяжении 1860—1880-х годов, будут усиливаться, все более уводя славянофильское «смирение» от «покорности» в политическом плане (различие в этическом и религиозном плане изначально – для славянофилов «смирение» включено в другой тип религиозности, личной, – в противовес куда более традиционной, «неразмышляющей» религиозности, на которую ориентированы, например, М. П. Погодин или М. Н. Загоскин[22]). «Смирение» понимается как сначала инстинктивное (применительно


Скачать книгу

<p>22</p>

Религиозность славянофилов по типу будет нередко опознаваться и описываться как «протестантская» (см., напр.: Соловьев, 2010: 16), что в целом имеет свои основания, поскольку сама модель религиозного сознания, на которую ориентированы ранние славянофилы и которую они «встроят» в свою концепцию, воспринята ими в 1820-е гг. в ситуации Библейского общества, пиетизма и т. п. Аналогично их оппоненты из консервативного лагеря, такие как К. Н. Леонтьев и Т. И. Филиппов, ориентированы на религиозность католического типа (см.: Бердяев, 2007), посттридентскую и скорее уже ультра-монтанскую 1830—1850-х гг. Впрочем, «католицизм» всецело книжный – из де Местра (или даже скорее пересказов де Местра), из «Писем об иезуитах» Ю. Ф. Самарина и ходячих (анти)католических мифов XIX века. Ведь тот образ католичества, который создавался его противниками, одновременно работал на него, и из всего католичества наиболее близкими оказывались опять же крайние варианты; из всего ультрамонтанского спектра интерес, разумеется, вызывали выразители крайней точки зрения (православный русский, обращаясь в католичество, стремился почти всегда дойти до предела, становясь монахом, выбирал орден Иисуса, и Герцен, напр., конструируя судьбу персонажа незаконченного романа «Долг прежде всего», обращая его в католичество, отправлял его по прямой к иезуитам). Отсюда: «католицизм» выступал как воплощение страхов и в то же время затаенных надежд и мечтаний.

Впрочем, по поводу данных «опознаний» католических или протестантских «уклонений», или, мягче выражаясь, «симпатий» публицистов и литераторов, следует отметить, что связаны они во многом с тем обстоятельством, что тип «личной религиозности» в православии (по крайней мере, в XIX в.) оставался неопределенным, а его выработка в ситуации «вторичной христианизации» (перехода от групповой религиозной принадлежности к личной) неизбежно оказывалась либо ориентированной на уже существующие типы, либо может быть описана внешним наблюдателем как тяготеющая к тому или иному уже отчетливо дифференцированному типу (в рамках католических и протестантских) (см.: Верт, 2012; Долбилов, 2010).