Мой лейтенант. Даниил Гранин
его сапоги. Они блестели, смазанные жиром. Ермаков помотал головой:
– Не возьму, – он притопнул босой ногой. – Я привыкший.
– Обуйся, – сказал я, – нам еще топать и топать.
Он упрямо помотал головой.
– Обуй, – повторил я, – дитя природы.
Ермаков обнял меня за плечи.
– Ладно, тогда я им шинель оставлю. Им зимовать.
– А нам воевать.
Мы еще не знали ни про блокаду, ни про страшные морозы первой военной зимы. Прощаясь, они перекрестили нас.
Не дойдя до шоссе, мы пересекли их погорелую деревню. От нее остались русские печи. Они высились, широкие, могучие памятники среди черной выжженной земли. Сохранилась околица – кусок изгороди с воротами, закрытыми на веревочное кольцо.
По шоссе ехали машины с немцами. Солдаты распевали песни. Мы лежали в кустах. Туман еще не сошел, и машины ехали медленно, включив фары. Мы видели их издали и, выждав перерыв, проскочили шоссе. За прудами паслись коровы. Они увидели нас и пошли навстречу. С десяток коров и молодой бурый бычок. Подошли, мыча и толкаясь.
– Недоенные, – сказал Ермаков, – молоко горит. Страшное дело.
Он потрогал ссохшиеся соски, сходил за водой, из котелка ловко стал обмывать вымя беломордой пеструхи. Корова вздрогнула, замычала, но стояла покорно.
Вскоре мы наладились к дойке. Ермаков, что-то приговаривая, поглаживая, готовил коров к дойке.
– Тихонько оттягивая обеими руками, – учил он, – и по очереди.
Сперва доили в котелки, выпивали. Потом куда? Ермаков скомандовал – на землю.
Мы стали доить прямо на землю. Молоко лилось нам на сапоги, на траву. Зеленая щетина торчала из белых парных луж.
– Наверное, это их коровы.
Ермаков предложил отвести им скотину. Мерзон вызвался смотаться в деревню, привести сюда ребятишек. Будет быстрее и надежней.
Опять переплавляться через шоссе, туда и назад, да еще дорога, эта волынка почти до вечера, а в темноте мы через здешние болота идти не можем. Мы обсудили и отказались.
– Жаль, скотинка пропадет. И детишки, – сказал Ермаков.
Он выбрал себе удобную роль жалельщика.
– Знаешь что, раз ты такой страдалец – командуй!
Он руками замахал. Он, видите ли, не способен командовать. Его талант – подчиняться. Исполнять. Он солдат Швейк – будет сделано, рад стараться. Никто из них не рвался в начальство.
Разговор с теми двумя бабами не давал мне покоя. Надо было дать им отпор. Какой? И опровергнуть. Честно говоря, я не мог этого отпора найти. Чтобы сразить.
Поодаль пропел петух. Эта деревня была цела. Стояли серые избы, крытые где дранкой, где соломой. Плетни, песчаная немощеная улица. Все покосилось, обветшало. Наверное, все так же выглядело и сто, и двести лет назад. И при Радищеве. Как он писал: «Я оглянулся окрест, и душа моя страданиями человечества уязвлена стала». Кажется, так, боже мой, я словно заново увидел бедность нашей жизни. Замшелый сруб колодца. Всклокоченный стог сена. Ничего не добились ни революция, ни колхозы, ни раскулачивание. Те две бабы лучше меня понимали несправедливость