Цвингер. Елена Костюкович
понимая, что они у меня есть.
А ведь по тому расчету обе должны были в землю лечь еще в сорок первом. И с ними должна была зачеркнуться вероятность, что рожусь я. Они приговорены были с голыми трупами киснуть в глине Сырца. Почетным правом существовать располагал во всей нашей семье один только дед. Ему разрешалось привольно и сохранно гулять по прекрасной войне, под бомбами, грудь под пулями, по-над минами, перед танками, без прокорма, без согрева, но все-таки – в удалении от жуткого угла Мельникова и Дорогожицкой, от щирых хлопцев-полицаев, от прикладом в спину, от «та роздягайся, курва, скильки раз говориты! ложи спидницю сюды, а взуття вон в оту кучу!». Словом, от Сырецкого леса и Лукьяновки. Симе уютнее было даже в наступившем стремительно, после окружения, нацистском плену – где вообще-то тоже прикладом в спину, и прикладом в зубы, и один раз в день баланду льют в обрезанный затылок от противогазной маски – у кого эта маска есть, – и, не позволяя дохлебать, выкликают на расстрел, и вышвыривают из шеренги отобранных, оставляют неубитым голубоглазого, не семитской внешности, одного на четыреста расстрелянных. И потом рвется в клочья на лопатках спина о колючую проволоку при побеге.
И хотя шансов уцелеть у деда было мало, однако все-таки во много раз больше, нежели у тех, кто в начале сентября чаевничал на Мало-Васильковской и на Рейтарской, мирком да ладком, у окна-фонаря, на плюшевообитых стульях. Кто спокойно разливал кипяток у себя в родном дому на фоне плотного затемнения из синего полукартона. То есть у его родителей и родни, стариков, детей, невоеннобязанных «жидов города Киева». Дед упрятался в войну на второй день после ее объявления. Вот и сохранил шкуру, ать-два, ать-два. А те продолжали благодушествовать за вечерним столом, крытым гарусной скатертью, выплетенной Мойрами. Роковой абажур с помпошками разглядывал последние бульоны с фасолью, куриные ножки, гоменташи и аусгемахты, а также некошерные, стряпанные неверующей прабабкой Шифрой-Софой творожнички и блины.
Никто никому не расскажет, как провели они (и остальные, кто пошел туда утром) последнюю ночь с 28 на 29 сентября, Софа и Наум, Фаня и ее дети. Ясно, что на круглом столе в середине валялась расправленная повестка «Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться… Взять с собой документы, деньги и ценные вещи, а также теплую одежду, белье и пр. Кто из жидов не выполнит этого распоряжения, будет расстрелян».
Что они говорили, читая этот сюрреальный набор слов? Как комментировали, какие звучали грустные остроты? Евреи же не могут без прогнозов – какие они прогнозы выдавали? Не могли же говорить друг другу «нас там голыми разденут и расстреляют всех». Что-то другое они, надо думать, друг другу говорили. А что? Как они рассуждали – зачем требуется в комплекте теплая одежда и «пр.»? Как они укладывали это «пр.», увязывали? Как это все совершалось, черт, черт?
Документы не сохранились, вещи не сохранились. Люди, само собой, первым делом не сохранились. Не у кого после войны было узнать детали. Соседи умыкнули