Мертвые бродят в песках. Роллан Сейсенбаев
в те годы был безмерно влюблен в ученого – казалось, не было на свете вещей, которых бы не знал профессор. При всем том профессор не забывал об обиходном: всех одаривал по приезде подарками и сладостями, что всегда крайне смущало стариков. «Оу, Матвей, к чему такие траты?» – обычно возражал Акбалак, хотя в глубине души всегда был тронут вниманием ученого… Насыр и Муса тоже были изрядно смущены, сконфуженно бормотали: «В самом деле, Матвей, к чему?» Славиков шутил: «Ничего, друзья, от меня не убудет. – И добавлял: – Ну а теперь я жду положенного подарка от вас» Это означало – Акбалак должен петь. Песни его профессор слушал проникновенно, затаив дыхание. Часто он после пения Акбалака брал в руки его домбру, выточенную из цельного тополя, и любовно оглаживал:
– Акбалак-ага, дорогой! Песни ваши я нередко вспоминаю в Москве. Поверите ли – становлюсь спокойнее, работаю легче. Иногда и сам принимаюсь напевать. С другой стороны, и для Игоря небесполезна казахская речь – пусть привыкает; глядишь, и научится… Кобыз, который вырезали вы мне, висит на почетном месте – жалко, что мне уже не научиться играть. Эх, будь я помоложе…
Последние слова, сопровождаемые лукавой улыбкой, обычно адресовались Игорю, который, как правило, заметно смущался при этом и негромко отвечал:
– Я обязательно научусь играть на кобызе…
Насыр уже в те годы удивлялся – мальчик довольно сносно говорил на казахском, хотя профессор судил о познаниях сына весьма строго, без снисходительности:
– Чтобы хорошенько узнать чужой язык, чтобы по-настоящему научиться говорить – надо пожить в этой среде. Трех летних месяцев, к сожалению, маловато… хотел бы я как-нибудь взять на лето в Москву Кахармана и Саята: пусть ребята пообщаются теснее. Не возражаете, Насыр-ага?
Тогда и Кахарман, и Саят, и Игорь очень радовались задумке профессора – они давно мечтали провести лето вместе, но не знали, как к этому отнесутся их родители.
– Конечно, не против, – легко согласился отец. – Пусть ребята развеются, а заодно пусть поучатся у Игоря русскому…
Кахарман отошел от «Жигулей». Саят, открыв капот, в тусклом свете маленькой лампочки склонился над масляным фильтром – он не хотел мешать другу побыть вэту прощальную минуту одному.
Вокруг было тихо. Скрылись и огни прибрежных аулов – и без того жиденькие, редкие, не то что в прошлые годы. Дома в прибрежных аулах ныне зияли пустыми проемами окон и дверей: много рыбаков уехало – на Каспий, на Чардару. Поняли, что ничего уже не принесут две изможденные Дарьи иссыхающему морю…
Машины, в которой он отправил жену, еще не было видно – неторопливые мысли Кахармана продолжали ворошить прошлое. Летом пятьдесят шестого года, Славиков привез с собой из Москвы молодого ученого, предварительно дав телеграмму Насыру. Никто в ауле не сомневался, что гостя следует встретить как подобает. «Иначе зачем телеграмма?» – рассудил Насыр, и все нашли его довод резонным. То было тяжелое время – послевоенное,