Три долі. Марко Вовчок
внимательность до того, что указал белою вельможною рукою на место, где сесть, прибавив:
– Тут не печет солнце.
Бандурист, выразив с подобающим почтением свою смиренную признательность за милостивую ласку ясновельможного пана гетмана, сел на указанном месте, на ступеньку, в углу рундука, и очутился совершенно в тени; московскому боярину, довольно внимательно рассматривавшему старого нищего, остались видны только часть его седой бороды, могучее плечо, покрытое ветхой и грубою, но белою, как только что выпавший снег, полотняною сорочкой, да носок громадного сапога, являвший выразительные следы постоянных путешествий и по пыльным, и по грязным дорогам; вся фигура и лицо только мелькали пыльными пятнышками сквозь зеленую частую сеть мелколистой старой груши, так низко раскидывавшейся над всем рундуком, что некоторые ветви касались пола своею блестящею зеленью.
– Надень шапку, старче, – сказал милостивый пан гетман.
Московский боярин, как бы машинально приподнявший грушевую ветку, опустил ее опять, тоже как бы машинально, и обратил глаза на девочку, спутницу старого бандуриста.
Ее московскому боярину удобно было рассматривать: она поместилась как раз напротив, да еще, кроме того, солнечный луч падал на нее сверху.
Бандура заиграла, и пенье раздалось.
«Ой раю пресвітлий, ой раю прекрасний!» – пел благочестивый старец.
При первых же звуках показалась вельможная пани гетманша и пани братчиха, которые тихо заняли места поодаль и тоже стали слушать торжественное пенье псалмов.
Обе женщины сидели со сложенными руками, в одинаково смиренной позе, с опущенными в землю глазами, являя собою тип знатных невольниц, но, по всем вероятиям, никогда две личности одного пола и почти одного возраста не представляли столь совершенного контраста.
Красивое барское лицо вельможной пани гетманши носило на себе яркую печать долгой скуки и тоски, часто развивающихся при роскошной бессодержательной жизни, и, кроме того, что-то вроде того недоуменья, какое является у детей после того, как талантливый учитель искусно объяснил им непонятный, дотоле казавшийся несносным, но внезапно, неожиданно исполнившийся интереса, урок, степень того детского, неопытного, непривычного раздумья, которое еще не может итти далее тревожных: «как же это?», «неужто!», «так вот как!», и беспокойство мирной домоседки, нечаянно пустившейся в неизвестный, преисполненный опасностями, путь.
Лицо пани братчихи отличалось спокойствием, но это спокойствие можно было сравнить с спокойствием знойного летнего дня, какой тогда был: все цветет, благоухает, дышит тысячью жизней, нет порывов ветра, не слышно громовых раскатов, не сверкает молния, но вы знаете, что мгновенно может все кругом потемнеть и может разыграться такая гроза и буря, которая многое уничтожит из окружающей цветущей прелести.
«Ой раю пресвітлий, ой раю прекрасний», – пел старый бандурист.
– Девочка, как тебя зовут? – спросил московский боярин маленькую