Прощай, Берлин. Кристофер Ишервуд
е раскрыты постели. Им бы хотелось, чтобы их впустили. Эти сигналы отдаются в глубине пустой улицы, сладострастные, тайные и печальные. Из-за свиста мне не по себе вечерами. Он напоминает мне, что я в незнакомом городе, один, вдали от родного дома. Иногда я принимаю решение не слушать, беру книгу, пытаюсь читать. Но вот уже раздается зов столь пронзительный, настойчивый, отчаянно человечий, что я вынужден встать и поглядеть сквозь планки жалюзи на улицу, чтобы убедиться в том, что я и так прекрасно знаю – зовут не меня.
В моей комнате удивительный запах: не то чтобы совсем неприятный – смесь ладана с черствыми булками. Высокая, ярко раскрашенная изразцовая печь похожа на алтарь, умывальник – на готический храм. Шкаф тоже готический с резными кафедральными окнами – на цветном стекле Бисмарк встречается с королем Пруссии. Мое лучшее кресло вполне сошло бы за трон архиепископа. В углу – три бутафорские средневековые алебарды из театрального реквизита, они связаны между собой и образуют вешалку для шляп. Время от времени фрейлейн Шрёдер отвинчивает наконечники алебард и полирует их. Они настолько тяжелые и острые, что ими можно убить.
Да и все в комнате в таком же духе – всюду ненужная помпезность, все ненормально громоздко и опасно остро. На письменном столе занятные металлические штуковины – пара подсвечников в виде переплетенных змей, пепельница с торчащей головой крокодила, нож для разрезания бумаги, имитирующий флорентийский кинжал. Что будет с этими вещами? Может, их поместят в музей и они сохранятся на века. А может, переплавят на пушки? Каждое утро фрейлейн Шрёдер тщательно расставляет их в определенном порядке, они стоят как непреклонные свидетели ее взглядов на Общество и Капитал, Секс и Религию.
Весь день напролет она бродит по огромной запущенной квартире, бесформенная, но очень подвижная, в тапочках и цветастом домашнем халате, тщательно заколотом, чтобы не торчали нижняя юбка и корсаж, размахивает пыльной тряпкой, подсматривает, вынюхивает, сует маленький острый нос в шкафы, в гардероб своих жильцов. У нее темные блестящие пытливые глазки и довольно красивые завитые волосы, которыми она гордится. Ей лет пятьдесят пять или около того.
Давным-давно, перед войной и инфляцией, фрейлейн Шрёдер жила в относительном достатке. Свой летний отпуск проводила на Балтийском море и держала прислугу. Последние тридцать лет она живет здесь и сдает комнаты. «Люблю, когда вокруг люди», – объясняет она.
– Лина, – говорят мне друзья, – как ты можешь? Как ты терпишь, что у тебя живут чужие люди и портят твою мебель, ведь у тебя есть деньги, чтобы быть независимой. И я всегда отвечаю одинаково: «Мои жильцы вовсе не жильцы. Они мои гости». Видите ли, герр Исиву, в былые времена я могла выбирать себе квартирантов. Могла выбирать и сдавать только людям со связями и хорошо образованным – истинным джентльменам (как вы, герр Исиву). У меня жили Фрейхер, Риттмейстер и один профессор. Они часто делали мне подарки – бутылку коньяка, или коробку конфет, или цветы. А когда уезжали домой в отпуск, всегда присылали мне открытки – из Лондона, Парижа или Баден-Бадена. И какие открытки…
А теперь у фрейлейн Шрёдер нет даже собственной комнаты. Ей приходится спать в гостиной, за ширмами, на небольшом диванчике со сломанными пружинами. Как во многих старых берлинских квартирах, наша гостиная соединяет переднюю и заднюю половины. Жильцы, заселяющие переднюю, чтобы попасть в ванную, должны пройти через гостиную, поэтому фрейлейн Шрёдер часто просыпается ночью. «Но я сразу же засыпаю снова. Это меня ничуть не беспокоит. Я слишком устаю за день». Всю работу по дому ей приходится делать самой, на отдых времени не остается. «Двадцать лет назад попробовал бы кто-нибудь предложить мне вымыть пол. Он бы у меня схлопотал. Но ко всему привыкаешь. Ко всему. Да, помню, что скорее дала бы отрубить себе правую руку, чем вынесла бы ночной горшок. А теперь… – говорит фрейлейн Шрёдер, подкрепляя слова делом. – Боже мой! Теперь это все равно что налить чашку чая!»
Она любит показывать мне разнообразные отметины и пятна, оставленные бывшими жильцами.
– Да, герр Исиву, есть что вспомнить о каждом из них… Взгляните на ковер – я отдавала его в чистку не знаю сколько раз, но что толку. Здесь стало плохо герру Носке после его дня рождения. Ума не приложу, что он там съел, чтобы устроить такое. Он приехал в Берлин учиться, понимаете. Родители жили в Бранденбурге – отличная семья, уверяю вас! Денег у них – куры не клюют! Отец – хирург, и, конечно же, ему хотелось, чтобы сын пошел по его стопам… Очаровательный молодой человек! «Герр Носке, – бывало говорила я ему, – извините меня, но вам действительно нужно хорошенько потрудиться – вам, с вашим умом! Подумайте об отце и матери, не хорошо так транжирить их деньги. Лучше бы выкинули их в воды Шпрее – хоть всплеск раздался бы». Я ему заменяла мать. И всегда, когда он попадал в беду – а был он на редкость легкомысленный, – он шел прямо ко мне. «Милая Шрёдер, – говорил он, – пожалуйста, не сердитесь… Прошлой ночью мы играли в карты, и я проиграл все деньги, которые мне прислали на месяц. Не знаю, что сказать отцу…» А потом смотрел на меня своими огромными глазищами. Я отлично знала, что ему, пройдохе, нужно! Но у меня не было сил отказать. И я садилась и писала его матери письмо, умоляя ее простить сына в последний