Поцелуй Арлекина. Олег Постнов
долгах, продает книги и чуть ли не квартиру. Я бегом к ним. Денег у меня, конечно, не было, но я взял последнее, сам не знаю зачем. Прихожу – в доме развал, все в чаду, но Левины дома, и Григорий Иваныч тут же: это он-то и обставил, как потом выяснилось, старика. Маша сидит в гостиной, в кресле, с заплаканными глазами. А Левин, прямо с порога, ко мне: «Зачем, мол, пожаловал, милостивый государь?» – это он так всегда мне говорил в шутку. Я возьми да брякни: «За Лермонтовым!» – у него был роскошный шеститомник, – и сую ему деньги. «За Лермонтовым? Зачем он тебе?» Я вижу, все на меня глядят, смешался страшно, а бес меня несет: «Мне, – говорю, – Илья Исаакович, нужна для работы новелла его: „Штос”. Изволите знать?» – и сам себе ужасаюсь. Левин скалится, прикинулся глухим: «Что-с?» – говорит и ставит ладонь к уху. И морщит лоб притворно:
«Что-то, говорит, не припомню. О чем она, а?» И я, как заведенный, отвечаю ему (и эдак, помню, бойко, как у доски): «Об одном картежнике-старичке. Он выставлял дочь против золота. И выигрывал. Совсем было героя разорил…» – «А дальше?» – «Дальше… Он не дописал. Кажется, там все оказались фантомы, мертвецы… Невеста тоже мертвая…» – «Ах, та-а-ак! – протянул Левин и дьявольски вдруг усмехнулся. – Ну, у меня-то товар свежей. Тут нужно кое-кого расспросить. В интересах науки. Может быть, они знают, чем там дело кончилось?..» И глядит в сторону. И вдруг вижу, Маша от его слов вся бледная, в слезах, вскакивает и выбегает вон из комнаты. Левин за ней. А мы с Григорий Иванычем уже на ногах, друг на друга глядим в упор и оба красные как раки.
Приятель умолк.
– А потом? – спросил я с любопытством.
Он вздохнул.
– Потом они поженились – то есть Маша и Григорий Иваныч. Дай Бог им здоровья. Я тут ее с коляской видел… Страдал, конечно, как водится, потом надоело.
– А отец?
– Он-то что! Он, надо думать, кругом в барыше: и дочь пристроил, и свое уберег. Старый чорт! Поди, и сейчас еще режется в фараона]
Холст
Грипп, унесший в двенадцатом году прекрасную Элен по волнам, а спустя век скосивший еще пол-России, разразился надо мной под невинной вывеской «острого респираторного заболевания» (ОРЗ). На второй день я слег. Но в первый, предгрозовой, еще только чуя шаги болезни и стойко противясь ей, я после службы отправился не к себе на Мытню, а на другой берег Невы, в Эрмитаж. Там, уже качаясь на валких ногах, причесал кое-как взмокший чуб в гардеробной, постоял перед картой Сибири XVII века, взглянул на «длинного Петра», как его зовут иностранцы (и нашел, что цвет его щек довольно здоров в сравнении с моим), и наконец заблудился где-то в дебрях екатерининских будуаров, в каждом из которых живет ее тень в какой-нибудь непристойной позе.
Не могу уже вспомнить, как я поднялся затем почти к чердаку. Вокруг сновали туристы, дети и, кажется, скульпторы с глупыми лицами и такими руками, будто они только что перед тем рубили ими скотину. Здесь из уст милой, но прыщеватой экскурсоводки я узнал, что нахожусь в преддверье выставки современной немецкой живописи: ее только что привезли в Петербург. Кажется, я что-то платил за право взглянуть на эту мазню. Все было как всегда: кубический красный