Полное собрание сочинений. Том 20. Варианты к «Анне Карениной». Лев Толстой
рѣшать вопросъ о прощеніи обществу, принято, чтобъ прощалъ или не прощалъ мужъ, а онъ, кажется, и не видитъ, чтобы было что нибудь à pardonner.[71]
– Ее принимаютъ оттого, что она соль нашего прѣснаго общества.
– Она дурно кончитъ, и мнѣ просто жаль ее.
– Она дурно кончила – сдѣлалась такая обыкновенная фраза.
– Но милѣе всего онъ. Эта тишина, кротость, эта наивность. Эта ласковость къ друзьямъ его жены.
– Милая Софи. – Одна дама показала на дѣвушку, у которой уши не были завѣшаны золотомъ.
– Эта ласковость къ друзьямъ его жены, – повторила дама, – онъ долженъ быть очень добръ. Но если бъ мужъ и вы всѣ, господа, не говорили мнѣ, что онъ дѣльный человѣкъ (дѣльный это какое то кабалистическое слово у мужчинъ), я бы просто сказала, что онъ глупъ.
– Здраствуйте, Леонидъ Дмитричъ, – сказала хозяйка, кивая изъ за самовара, и поспѣшила прибавить громко подчеркнуто: – а что, ваша сестра М-me Ставровичъ будетъ?
Разговоръ о Ставровичъ затихъ при ея братѣ.
– Откуда вы, Леонидъ Дмитричъ? вѣрно, изъ[72] буффъ?
– Вы знаете, что это неприлично, но чтоже дѣлать, опера мнѣ скучно, а это весело. И я досиживаю до конца. Нынче…
– Пожалуйста, не разсказывайте…
Но хозяйка не могла не улыбнуться, подчиняясь улыбкѣ искренней, веселой открытаго, красиваго съ кра т. г. и б. в. з.[73] лица Леонида Дмитрича.
– Я знаю, что это дурной вкусъ. Что дѣлать…
И Леонидъ Дмитричъ, прямо нося свою широкую грудь въ морскомъ мундирѣ, подошелъ къ хозяину и усѣлся съ нимъ, тотчасъ же вступивъ въ новый разговоръ.
– А ваша жена? – спросила хозяйка.
– Все по старому, что то тамъ въ дѣтской, въ классной, какія то важные хлопоты.
Немного погодя вошли и Ставровичи,[74] Татьяна Сергѣевна въ желтомъ съ чернымъ кружевомъ платьѣ, въ вѣнкѣ и обнаженная больше всѣхъ.
Было вмѣстѣ что то вызывающее, дерзкое въ ея одеждѣ и быстрой походкѣ и что то простое и смирное въ ея красивомъ румяномъ лицѣ съ большими черными глазами и такими же губами и такой же улыбкой, какъ у брата.[75]
– Наконецъ и вы, – сказала хозяйка, – гдѣ вы были?
– Мы заѣхали домой, мнѣ надо было написать записку[76] Балашеву. Онъ будетъ у васъ.
«Этаго недоставало», подумала хозяйка.[77]
– Михаилъ Михайловичъ, хотите чаю?
Лицо Михаила Михайловича, бѣлое, бритое, пухлое и сморщенное, морщилось въ улыбку, которая была бы притворна, еслибъ она не была такъ добродушна, и началъ мямлить что то, чего не поняла хозяйка, и на всякій случай подала ему чаю. Онъ акуратно разложилъ салфеточку и, оправивъ свой бѣлый галстукъ и снявъ одну перчатку, сталъ всхлипывая отхлебывать.[78] Чай былъ горячъ, и онъ поднялъ голову и собрался говорить. Говорили объ Офенбахѣ, что все таки есть прекрасные мотивы. Михаилъ Михайловичъ долго собирался сказать свое слово, пропуская время, и наконецъ сказалъ, что Офенбахъ, по его мнѣнію относится къ музыкѣ, какъ M-r Jabot относится къ живописи,
71
[прощать.]
72
73
74
75
76
77
78