О большой стратегии. Джон Льюис Гэддис
что итоги голосования в палате и, следовательно, будущее рабства в Америке запросто могут зависеть от того, кто получит должность почтмейстера в какой-нибудь деревне.
Таким образом, в «Линкольне» Спилберга показаны и развернутые во времени действия (Берлин), и сосуществование противоположностей в пространстве (Фицджеральд), и смена масштаба (может быть, Толстой?). Ведь оба Линкольна – и изображенный в фильме, и реальный, интуитивно понимали то, что старался показать нам Толстой своей эпической драмой: все связано со всем. Может быть, именно поэтому великий писатель, редко видевший «величие» в лидерах, посмертно вознес хвалу убитому президенту[33].
Переходы от одного масштаба к другому в «Войне и мире» по-прежнему изумляют читателей. Толстой переносит нас во внутренний мир Наташи на ее первом балу, Пьера, оказавшегося на дуэли и оставшегося в живых, князя Болконского и графа Ростова, самого сурового и самого снисходительного из отцов в современной литературе. Но затем масштаб меняется («камера» Толстого «отъезжает») и вместо деталей личной жизни людей мы видим целые армии, проносящиеся через Европу; потом новое приближение – и в фокусе оказываются командующие ими императоры и офицеры; еще более крупный план – и мы видим портреты обычных солдат, которые жили, шагали строем и сражались в этих армиях. После Бородино «камера» Толстого снова «отъезжает», показывая объятую пожаром Москву, затем приближается вновь, и мы видим людей, покидающих горящий город, и среди них – тяжело раненный князь Андрей, умирающий на руках у Наташи, которую он полюбил за три года и за сотню страниц до этого на ее первом балу.
Толстой словно говорит нам: смотрим ли мы на действительность сверху вниз или снизу вверх, на неопределенном количестве уровней существует бесконечное множество возможностей, и все они существуют одновременно. Некоторые из них предсказуемы, большинство – нет, и только и к их изображению может подступиться лишь драматизация, свободная от рабской зависимости от теорий и архивов, на которую обречены ученые[34]. И все же обычным людям чаще всего удается их уловить. В своем эссе о Толстом Берлин попытался объяснить, как это возможно:
История, и только история, только сумма конкретных событий, произошедших в определенном месте в определенное время, – сумма реального опыта реально существовавших людей в их отношении друг к другу и к трехмерному, эмпирически воспринимаемому физическому миру! Только здесь и следует искать строительный материал для настоящих ответов, которые понятны и без каких-то особенных чувств или качеств, не свойственных обычным людям[35].
Это довольно замысловатый пассаж даже для Берлина, который редко считал простоту изложения достоинством. Но мне кажется, что здесь он говорит о восприимчивости к окружающему, для которой одинаково важны время, пространство и масштаб. Ее никогда не было у Ксеркса, несмотря на все старания Артабана. Толстой приблизился к ней, пусть только в романе.
33
Словами Толстого завершается последний том объемного труда: Michael Burlingame,
34
Я заимствовал элементы этого и предыдущего абзацев из своей статьи: John Lewis Gaddis, “War, Peace, and Everything: Thoughts on Tolstoy,”
35
Berlin,