Наровчатская хроника. Повести. Константин Александрович Федин
в пустом мягком рту спрятаны у просвирни губы, говорит она острой бородой да носом, – не губами:
– Крести-то, девынька? Да крестинам быть – не миновать, милынька!..
И, словно только что скатился с гладких плеч пуховой платок на колени, прикрывает себя хозяюшка торопливо, точно зябко ей.
Лукаво ловит выцветший глазок просвирни потупленный взор Анны Тимофевны:
– Ай, девынька, не мужнина жена? Пора, пора чай!..
– Страшно, – протягивает к старухе белую руку Анна Тимофевна.
– И, девынька! Перевяжем мизинец ниточкой суровой – глазом не моргнешь, как все кончится. А уж бабка-то я, повитуха-то!..
– Не того боюсь, – шепчет Анна Тимофевна, да вдруг в тоске жаркой руками всплеснула и голову тяжелым камнем на колени гостьи своей уронила, рыдаючи. И будто придушил ее кто – рвутся из сердца самого слова беспамятные:
– Доносить бы только… доносить!..
Перебирает мать-просвирня пальцами-коротышками спутанные волосы Анны Тимофевны, гладит мягкою, как просфора, рукою ее голову, а голова – пышет полымем, и слезы – словно угли.
– Наша доля изначала такая. Мой-то отец дьякон, – упокой его душу, господи, – на что был смирен, – сидит, бывало, как безрукий. А поест сладко, да выпьет – то тебя за косу, то тебя в бок. Откуда руки-ноги возьмутся – скачет, козлу подобно! Так уж и знала: серединка сыта – края играют…
Хорошо Анне Тимофевне с просвирнею, даже в дрему клонит и вьюшки в трубе как будто звенеть перестали.
А не успела она, на мороз выскочив, за гостьей калитку запереть, как простонали мерзлые ворота от ударов яростных, и закрутила вьюга хриплый голос хозяина:
– Гря-дет в полу-у-у-унощи!..
Кинулась Анна Тимофевна с крыльца назад к калитке, подхватила под руку мужа, а он перекатывается через сугробы – сам, как сугроб – весь в снегу, оледянелый, жесткий. А у жаркого шестка, не поддаваясь торопливым рукам жены и следя расписными валенками по полу, не водой становился снежный сугроб, а водкой – завоняла кухня трактиром с напитками. И вязло в спиртной вони охриплое лопотанье:
– Недостоин же паки его же обрящет унывающе!.. Пойми, ты, недостойна паки!.. Говори, отвечай мужу, почему унывающе? Бди, бди, говорю тебе!..
Вот-вот подавится Роман Яковлев кадыком своим, – глотает слюни после каждого слова, но не переглотать всех – брызжет мягкий рот, как дырявый желоб в оттепель.
Рассыпал на столе вяземские пряники – в пакете принес от купца знакомого – водит волосатой рукой по липким сладостям, угощает:
– Почему не ешь? Ешь, говорю тебе, лопай! Я для тебя старался: три фунта сожрал – три фунта выспорил. На спор жрал, вот! Может, ради тебя сподобиться мог, а ты не ешь?..
Рыжий весь Роман, веснушчатый, мохны торчат, ощетинились, похоже лицо его на груду пряников вяземских – пятнасто-желтое, клейкое, а в голосе нет-нет прозвенит что-то, как вьюшка, в трубе дребезжащая.
– Лопай, а не то выгоню как есть за ворота!..
Тихая сидит против мужа Анна Тимофевна, в белой руке дрожит,