Адская бездна. Бог располагает. Александр Дюма
в горы и иногда по нескольку дней не возвращалась к себе.
Так и вышло, что пришлось Христиане самой разбираться в своих дурных предчувствиях, вдвойне мучительных из-за того, что они были столь темны и необъяснимы. Может ли быть что-нибудь в мире страшнее неизвестности? И, что особенно горько для любящего сердца, Юлиус был последним, кому она могла бы открыть свои опасения.
Ей уже и без того было достаточно больно видеть, какой протест вызвала у Юлиуса просьба отца относительно Самуила, с каким явным сожалением он подчинился. Значит, ему мало ее любви? Она не является для него всем, что есть в мире дорогого? И то отвращение, которое она с первых дней их знакомства выказывала Самуилу, стало быть, вовсе не передалось Юлиусу и он продолжает питать к нему прежнюю слабость?
Как бы то ни было, Христиана вскоре поддалась утешительным внушениям любви, которая, как известно, очень изобретательна там, где требуется подыскать оправдание любимому. Молодая женщина решила, что упорство Юлиуса объясняется естественной досадой взрослого мужчины, обиженного подозрением в безволии, в жалкой зависимости от постороннего влияния. Ну, конечно же, все дело в этом: не Самуила Гельба он отстаивал, а свое собственное самолюбие! Христиана кончила тем, что признала справедливость его слов и поступков, сказав себе, что на его месте она и сама бы действовала так же.
Впрочем, у нее было одно неизменное утешение, одно прибежище – ее дитя. У колыбели Вильгельма Христиана забывала обо всем. Невозможно вообразить зрелище более чарующее и вместе с тем трогательное, чем эта девочка-мать с младенцем на руках, этот нераспустившийся бутон близ цветка, едва успевшего раскрыть свои лепестки. Когда с ней не было ее ребенка, Христиану трудно было принять за замужнюю женщину: она сохранила всю робкую грацию и простодушие девичества. Но когда она смотрела на свое дитя, свою радость, своего младенца Иисуса, когда она его нежила и качала на руках, вся мудрость и прелесть материнства сияла в ее чертах.
Ее сильно печалило, что она не может сама кормить грудью своего обожаемого первенца. Врачи в один голос твердили, что она слишком юна и хрупка, и Юлиус верил их настояниям. О, если бы они доверились ее материнской интуиции, у нее нашлось бы довольно сил! Она погибала от зависти к кормилице, впрочем, не переставая окружать ее самой усердной заботой, но втайне ненавидя эту женщину, словно свою соперницу. Почему ее, Христиану, принуждают уступать этой чужой, дородной и тупой крестьянке самое сладостное из своих материнских прав? С какой стати эта посторонняя кормит своим молоком ее дитя? Когда кормилица давала Вильгельму грудь, Христиана устремляла на нее взгляд, полный ревнивой печали: она согласилась бы пожертвовать годами жизни, только бы самой стать для этих драгоценных уст источником живительной влаги.
Но уж, по крайней мере за исключением молока, эта юная шестнадцатилетняя мать отдавала сыну все: свои дни и ночи, свою душу и сердце, все свое существо. Она сама купала его, пеленала, укачивала,