Город на заре. Валерий Дашевский
поднялся.
Он позвонил Ларочке с дороги; и снова, в таком же автобусе, среди бедно одетых людей, глядя в окно, в котором по убывающей дуге отодвигались, не удаляясь, как в панораме, перелески, поля и пыльная придорожная растительность, он мысленно пытался вернуться к тому, от чего уходил, что готов был отринуть при первой возможности, не допуская мысли, что останется и проживет жизнь тренером или директором рынка, или кем-то, кем, в конце концов, устраивались те, кто оставались и те, кто уезжали; и на свой магазин он не смотрел, как на собственное дело, перекупив его по случаю и передоверив закупки и счета одной семье, ни дня не простояв за прилавком. Он продал бы магазин, не раздумывая, будь в этом какой-то смысл. Раньше он думал, что это делает его свободным и что только так можно жить, и это оправдывало себя; потом не стало необходимости и в этом. Он стал подумывать о семье, потом думал об этом все реже, поняв, что проживает жизнь с сожительницей, даже с темнокожей, в нормальном, здоровом грехе, не потому, что искал вторую мать, но от того, что в его представлении жена должна быть ее продолжением, аватарой, и это время тоже ушло; и о нем он думал без сожаления, потому что пытаться зажить своим домом, жизнью своей семьи, значило не только порвать, а похоронить окончательно то, с чем он вырос, что почитал и любил. И о женщине, к которой ехал теперь, он думал тепло, но без раскаяния: еще одна, которой я испортил жизнь! С ними, кажется, мне удается только это.
Начинало смеркаться, когда он позвонил в ее дверь; вошел в прихожую квартирки, в которой – он скорее почувствовал, чем понял – не жил мужчина, по крайней мере, с тех пор, как он был тут последний раз, без малого, двадцать лет назад. Она впустила его, распахнув дверь и бросилась ему на шею; потом отступила на шаг, принимая у него цветы, коробки, глядя на него с недоверчивой, восторженной улыбкой на курносом веснущатом лице. Она побывала в парикмахерской, глаза скрывали дымчатые очки. В остальном она почти не изменилась; невысокая, стройная как девчонка, которую, казалось, годы сделали стройней, пощадили.
– Ленечка! – сказала она. – Леня Розенберг! – Она потрясла головой, словно отгоняя сон: – Я думала, я больше тебя не увижу! Леня Розенберг! – произнесла она раздельно, точно пробуя звуки на вкус. – Поверить не могу!
– Здравствуй, Ларочка! – проговорил он, улыбаясь.
– Все, все, пойдем! Я еще рассмотрю тебя хорошенько! – она повела его в столовую, усадила и принялась разбирать и раскладывать фрукты, цветы, конфеты, украшая стол и не сводя с него восторженных глаз. – Ты голоден? Когда ты приехал?
– Три дня назад, – сказал Розенберг. – Прости, не зашел сразу. Были дела.
– Ах, да, конечно! В начале дела! – она тряхнула головой и засмеялась. – Ничего не меняется! Ты был у своих?
– Нет, – сказал он. – Я думал, завтра.
– Я навещаю их.
– Знаю, – сказал Розенберг.
Ее мать умерла рано. Вот все, что он знал о ней; он быстро свыкся