На солнечной стороне улицы. Дина Рубина
первые дни она еще пыталась отгородиться от него в своей комнате, молча рисовала что-то в альбоме, прислушиваясь к голосу, напевающему, рассуждающему, – Стасик имел обыкновение спорить с невидимым собеседником, и вообще, в отличие от нее, оказался человеком звучащим и жаждущим звуков, самых разных… – хотя ей нестерпимо хотелось посмотреть, как он работает, потрогать тюбики с красками, пощупать щетину кистей.
Она боялась выдать себя, свое острое к нему любопытство.
Но надо было знать Стасика – его просветительскую жажду и его страсть: затаскивать, затягивать в свою душу и свои увлечения всякого, близко расположенного к нему человека.
Сначала он не мог разобраться в этой молчаливой сумрачной девочке. Он не понимал, чем она живет – тряпками вроде не интересовалась, телевизора в доме не было, подружки не приходили, радио не включалось. Вечерами, возвратившись с какой-то обувной фабрики, закрывалась в своей комнате и замирала там, будто засыпала. Ни шороха, ни стука. Бесшумное существо с острыми плечами и внимательными, испытующими глазами. Вот эти глаза и беспокоили Стасика: веки припухшие и мягкие, но серая радужка обведена четким кругом и черным гвоздиком вбит зрачок. Он знал такие взгляды – обращенные в себя и одновременно хищно выхватывающие из окружающего мира для своих каких-то нужд те таинственные блики, тени, чешуйки света, которые наполняют пространство и одушевляют его.
В этой девочке надо было разобраться.
И недели через две он не вытерпел: заложив закладкой страницу в альбоме «Русская живопись второй половины ХІХ – начала ХХ века», постучал в дверь Вериной комнаты.
Услышав стук, она закинула под подушку блокнот, в котором третий вечер рисовала римскую казнь: распятого бродягу на обочине Аппиевой дороги, вскочила и молча открыла дверь. Навалясь подмышкой на костыль, Стасик держал перед ее носом раскрытый альбом.
– Это что? Быстро!
– «Бурлаки на Волге», Репин, – недоуменно бормотнула она.
– Так. Это?
– Ну, «Боярыня Морозова», Суриков…
– Хорошо. Это?
– Господи, да «Грачи прилетели», Саврасова… – уже обижаясь, буркнула она. – Ты мне еще плакат «Миру – мир!» загадай.
Он захохотал – сочно, раскатисто, словно в горле жил кто-то самостоятельный и слегка поддатый, и заорал:
– Все ясно! С тобой все ясно, молчальница! Показывай рисунки.
– Какие рисунки? – покраснев, буркнула она.
– Давай-давай, показывай. Нет, но какой я психолог, ядрен корень? Я всё-о сразу просек!
Он плюхнулся на венский стул, отставил к стене костыли и серьезно уже, молча стал рассматривать ее, сваленные перед ним на полу, альбомы, блокноты и отдельные четвертушки ватмана, которые она утаскивала с уроков черчения в вечерней школе. Смотрел долго, то останавливаясь на каком-нибудь листе, то бегло проглядывая подряд несколько, тяжело сопел, словно физически работал, и раздраженно отмахивал