Преподаватель симметрии. Андрей Битов
другую гримасы, в то же время в них было столько доброты и простодушия, что усмехнулся Смогс, улыбнулся Смайльс, рассмеялся Капс, расхохотался Гомс и даже Глумс скривился как от зубной боли. Собственно, с этого момента Тони-Бадивер-а-это-уже-скорее-всего-мог-быть-именно-он был окрещен Гумми, по сходству с игрушкой, как раз в то время вошедшей в моду в связи с ажиотажем вокруг бразильского каучука. (Игрушка изображала старого доброго шотландского пьяницу с трубкой в зубах, и когда вы вставляли пальцы в соответствующие дырочки в его затылке и пошевеливали ими, то старый пьянчуга подмигивал и хихикал.) Гумми – так сразу окрестили Тони-уж-никакого-сомнения-Бадивера наши славные полицейские, известные на весь Таунус как быстрые на язык и медленные на расправу.
Смущенный смехом Гумми-кто-же-это-еще-мог-быть потупился и покрутил кругленькими тупенькими ботиночками – ножки его не достигали пола, – и это почему-то так дополнило предыдущую гримасу, что на взрыв хохота откликнулся и старина Самуэльсен из соседней камеры и стал неистово барабанить в свою дверь с криком:
– Я тоже хочу посмотреть!
Сердечный Смайльс по приказу Гомса со вздохом пошел помять бока Самуэльсену. И Гумми сказал:
– А он тоже вчера упал?
Тут-то и выяснилось, откуда свалился Гумми… Следует отдать ей должное, смышленая таунусская полиция быстро разобралась, что к чему. На двести миль в округе никто из лечебницы не сбегал; запрашивать монастырь Дарумы, откуда, по первоначальному лепету Гумми, мог появиться Бадивер, сочли нецелесообразным, тем более что монастырь этот, по его же словам, находился чуть ли не в Тибете, чуть ли не в Камбодже (тем более что про монастырь этот Гумми начисто забыл, как только окончательно оправился, и помнил теперь лишь о последнем своем приземлении: видимо, этот удар отшиб всю его память)… И под личную ответственность Гумми был передан застенчивому полицейскому фельдшеру. Самуэльсен же просидел за буйство две недели.
Доктор Роберт Давин, эсквайр, познакомился с Гумми на вокзале.
Доктор как раз проводил свою невесту в Цинциннатти, к родителям. Поезд ушел, и тут доктор убедился, что порядком утомился от недельного непрерывного счастья. Потому что, только когда стало ясно, что его не видно из окна вагона даже в бинокль, распустил он наконец улыбку и тогда, по счастливому ощущению мышц лица, понял, что улыбался непрерывно всю неделю, даже во сне. (Так что если бы невеста случайно проснулась среди ночи, то увидела бы его осчастливленным…) Джой тут была ни при чем – она была прелестная, добрая девушка, и он очень ее любил. Но теперь, в последний раз взмахнув платком, он мог подумать, что почему-то именно с обручения неизбежность предстоящего счастья сделалась как-то утомительна – но он как раз так и не думал, возможно, от той самой внутренней нечестности, которую люди называют порядочностью.
Именно поэтому не замечал он подкравшейся вплотную перемены до того момента, когда, распустив наконец улыбку, вздохнул на пустой платформе почти что демонстративно. И мысль его тут же будто