До горького конца. Мэри Брэддон
прачке и истинной христианке.
– Есть письма, Кюпнедж? – спросил мистер Вэльгрев, развалившись на своем любимом кресле и рассеянно оглядывая комнату.
Комната эта, выходившая окнами на запад, на реку, видом которой Лондон имеет полное право гордиться, была очень хороша и удобна, и носила отпечаток индивидуальности человека, жившего в ней. Его книги, его бумаги, его трубки, все, что украшало его жизнь, было здесь. В этой комнате он работал семь последних лет, почти с тех самых пор, как начал добывать деньги своею профессией. Все это время постепенно наполнялись книжные полки, каждый том был выбран и поставлен им самим и соответствовал его вкусам.
Он начал мириться с переменой с отъездом из прохладного старого дома, с отсутствием цветов, благоухавших там над каждым окном. Лондон был скучен и грязен, но тут было то, что он любил, – книги и полное спокойствие.
«Я кажется, создан так, чтоб жить старым холостяком», – сказал он себе. «Эту квартиру я не променял бы на дворец, если бы только… если бы только мог переселиться в него с Грацией Редмайн. Странно, что эта девушка, дочь фермера, воспитанная в провинциальной школе, произвела на меня больше впечатления, чем все женщины, которых я знал, и кажется мне умнее всех умниц, которых я встречал в обществе. Я, кажется, не способен прельститься одною только красотой, хотя нисколько не умаляю ее значения. Если бы в этой девушке не было ничего привлекательного, кроме красоты, я не мог бы любить ее так сильно, как я любил ее».
«Любил ее». Мистер Вальгрев говорил о любви своей в прошедшем времени и старался думать о ней как о деле минувшем. Он начал медленно ходить взад и вперед по комнате, по временам останавливаясь у одного из трех окон и устремляя задумчивый взгляд на реку с ее дымящимися пароходами, медленными барками, нагруженными углем и кое-где развевающимися грязными флагами, и думая о Грации Редмайн. Что она девает теперь? Бродит по саду, одна и очень грустная.
«Я никогда не забуду ее последнего взгляда», – сказал он себе. «Сердце сжимается лишь только вспомнишь его. Будь у меня поменьше силы воли, я взял бы мешок и уехал бы назад, в Брайервуд, с послеполуденным поездом. Воображаю, как прояснилось бы при моем появлении ее милое лицо».
Письма ждали его. Кюпнедж разложил их симметрично на его письменном столе, направо от обитой саф-сафьяном доски, на которой он имел обыкновение писать. Он перестал ходить и решился заняться письмами, как спасительным средством от размышлений, принимавших опасный оборот.
Одно из писем, толстый конверт с кенгсингтонскою маркой, адресованный крупным, четким почерком, который мог быть и мужским и женским, привело его в изумление. Почерк был хорошо знаком ему. Он удивился, но не радостным удивлением, а поспешно разорвал конверт, не пощадив красивой облатки с готическим вензелем.
Письмо было не длинно:
«Акрополис-сквер,