Списанные. Дмитрий Быков
и у меня есть. – Он уговаривал машинально – Аля никогда не передумывала.
– Ну и славно. Зачем тебе я, когда есть мята?
– Слушай, мы долго еще так будем… по-студенчески? У тебя, у меня, обедики в «Маках»?
– Ой, не начинай.
Выражение «ой, не начинай» он ненавидел особенно.
– Слушай! – Он взял ее за плечи. – По-моему, ты на меня зла.
– А по-моему, ты параноик.
– Ну, это моя профессия.
– Вот в профессии и выдумывай. А со мной не надо. Я поэтому и боюсь с тобой съезжаться. Ты же за мной слежку установишь, нет? За каждые полчаса будешь отчет требовать.
С ней что-то было не так – даже сейчас, с ним, она думала о каких-то своих делах: то ли о работе, где ее вечно караулили непонятные ему неприятности, то ли, чем черт не шутит, действительно кто-то появился… Но он немедленно запретил себе развивать хотя бы этот сюжет. Уж если ты разлюбишь, так теперь: только разбежаться не хватало. Уговаривать Алю на поездку к нему было всегда унизительно, он сразу чувствовал себя похотливым псом, жалко скулящим у хозяйской ноги, и привык ни на чем не настаивать, всецело зависеть от ее прихотей – она могла нагрянуть среди ночи, могла не появляться неделю, ссылаясь то на занятость, то на депрессию, из которой, конечно, он ее вытащить не мог, – но Свиридов не умел на нее сердиться, а подозрительность свою ненавидел с детства, хотя и впрямь был обязан ей несколькими славными заявками. Беда в том, что раньше эти сюжеты не подтверждались – и, сочинив ужасное, он с облегчением плюхался в реальность; это был способ сделать себя счастливым от минуса – вообразить худшее и ошибиться. Теперь, как ни странно, он все чаще замечал, что подозрения сбываются, – то ли стал лучше придумывать, то ли реальность развивалась по худшему сценарию. А может, просто каждый родится с желточным мешком удачи – как у малька, на первую неделю жизни, – а к двадцати восьми она иссякает, и реальность подступает вплотную. В двадцать восемь умерли Моррисон и Джоплин, и Лермонтов доигрался, и вообще это первый кризис; кажется, я до него дожил.
– Ну, звони, – сказала она.
Он постоял у ее подъезда и направился к себе, но таксист попался такой потный и разговорчивый, что в Свиридове закипела злость. Мысль о новой одинокой ночи под пластырем липкой жары, с тоскливым рваным сном, была невыносима. Свиридов не любил спать один. Он вылез на Ленинском и отправился в ближайший бар, но пить в жару нельзя. Вместо веселья пришла тупая злость, и он не выдержал – позвонил-таки Сазонову. Время было детское, одиннадцать.
– Коля, – сказал Свиридов, выйдя из бара на ночной Ленинский. Мимо оглушительно прозудела кавалькада сволочей-байкеров. – Что ж ты, Коля?
– Ты на улице, что ли? – спокойно спросил Сазонов.
– Какая разница? Ну, на улице.
– То-то я слышу.
– Ты чего делаешь, Коля? – сказал Свиридов. – Ты чего Кафельникову намутил?
– Слушай, ты другого времени не нашел?
– Не нашел! – рявкнул Свиридов.
– Еще поищи. Завтра