О людях и ангелах (сборник). Павел Крусанов
не заснул как был – в носках, в брюках, в рубашке.
Назавтра всё завертелось заново. Я пытался ухватить сознанием скользкий, изворотливый обмылок – то ли чувство, то ли воспоминание, то ли разрешающую жизнь догадку. Это походило на помешательство – я понимал это, мне делалось страшно, и рубашка снова липла к спине. Походило? Нет, это и было помешательством – глухой разум, скрытый в позвоночнике, нащупал, понял нечто, а голова никак не могла взять в толк: что же именно.
Так моё будущее стало короче на два дня. Конечно, если жизнь измеряется понедельниками и юбилеями, а не поступками, которые ты должен совершить, – потому что иначе время не в счёт; иначе Парки не считают метраж нитки жизни, они считают узелки на ней – те, что определено тебе завязать. На клубке ли, на куцем ли хвостике – исполнил – ступай к червям в землю.
Мысли – руки ума. Мыслями человек ощупывает мир, чтобы понять. Утром на третий день я вышел из дома. Юркое нечто смылилось, растаяло, так и не давшись в руки рассудку. На вокзале купил билет в Ленинград, а вечером того же дня снова был в Мельне – в костюме, свежей рубашке, с газетным свёртком и букетом роз в руках. Прямо с поезда я отправился к Рите. По дороге, боясь забыть или сбиться, всё повторял слова, которые хотел сказать ей, чтобы с их помощью изъять её – самовольный, дикий вьюн – из ограды взрастившего эту чудную ботанику палисадника. Я так спешил и так не надеялся на свою память, что, щурясь в сумрачной прихожей, начал говорить прямо с порога – и не сразу понял, что обращаюсь не к Рите, а к её матери и что язык живёт отдельно от меня, самостоятельно сплетая слова в неловкое сватовство.
Я протягивал букет незнакомой женщине и не мог сообразить, как меня угораздило совсем забыть о ней – забыть все Ромкины байки о её чрезмерной материнской опеке? Мать приняла розы и повела меня в комнату. Там я увидел Риту – лицо её казалось больше испуганным, чем удивлённым. Мать подала кофе и стала расспрашивать, а я сидел за столом, прямой, как обелиск, и мой язык опять существовал отдельно.
– С выпускного бала? Всего неделю? – спрашивала мать. – И ты согласна?
– Согласна. – Рита разглядывала свои руки, мраморно-бледные и трепетные.
– Хорошо… – Глаза матери прицелились. – Миша, а как смотрит на это ваша семья?
– Семья?.. Не знаю. Мы будем жить в Ленинграде.
– Конечно, вы решаете сами, однако родные…
– Но мне только в ноябре будет восемнадцать.
– Доченька, пять месяцев – это не срок.
Мы сидели за столом, вертя кофейные чашки. Рита смотрела на мать – теперь в ней не было испуга, – губы её то складывались в трубочку, будто беззвучно пели долгое «у», то отворялись влажной щелью, вытягивая немое «э». Мать подвинула ко мне вазочку с печеньем. Я протянул за угощением руку и обнаружил, что держу в ней газетный свёрток. Я улыбнулся – впервые за три дня, – захрустел газетой и поставил перед Ритиной чашкой стеклянную кобру, приподнявшуюся из тугой спирали и распустившую пёстрый капюшон.