О людях и ангелах (сборник). Павел Крусанов
сквозь день, похожий на цыганку в пёстрых юбках. Стекло с обиженным жужжанием таранит муха, пытается пробиться в яркий день, наружу, в пестроту. Где-то в подкорке просыпается наваждение: когда-то уже было так – поезд и в стекло билась муха… Или когда-то мне снилось то, что будет? На соседней скамье, спиной ко мне, сидит старая чета – сухой мужик с красной морщинистой шеей и дородная крутоплечая баба. Баба ругает мужика за то, что тот слишком быстро снашивает ботинки…
Я вспоминаю нашу первую встречу. Выпускной бал, серый июньский вечер с луной, вырезанной из бледной кальки, глухой двор с отцветающим боярышником… Тогда Рита показалась мне обычной чердачной сукой. Когда же в моей груди поселилась пчела? Не в тот – первый – день. А когда?
Мы плывём золотистым утром вдвоём, в Ромкиной лодке, по Ивнице. Невдалеке, у берегового камыша спокойно качается на волне, поднятой лодкой, крупный селезень. Когда волна проходит, он врастает в своё отражение, как в сиамского брата. Я рассказываю Рите о кувшинках и стрекозах – о том, что она видит вокруг и о чём спрашивает.
– Расскажи мне ещё что-нибудь из своей биологии. Подумать только – в школе я её терпеть не могла!
– Знаешь, природа разнообразна лишь внешне. В своей диалектике, в своей внутренней логике она не изобретательна. Так человек, в сущности, повторяет в своём развитии полный цикл насекомого: вначале – эмбрион-яйцо, безгласая полужизнь; следом – младенец-личинка, который только берёт от мира пищу и навыки жизни; потом – подросток-куколка, он замыкается, отгораживается от окружения (не хитином, а кожурой неприятия), чтобы в одиночестве, в отчуждении и недоверии к миру научиться думать и поступать независимо, научиться не только брать, но и чем-то делиться; и только после этой науки из скорлупы выходит человек-имаго…
Я достаю из сумки украденное яблоко, вытираю ладонью его пламенную щёку. Яблоко хрустит во рту, и я больше не слышу жужжания мухи и ругани крутоплечей бабы.
На вокзале в Мельне мне кажется, что вот-вот, ещё один миг, и в толпе я увижу Ритино лицо. То же – на улице. Несколько раз предчувствие встречи, как струна от перетяга, обрывается: она! – нет, показалось. И каждый раз в груди – боль от обрыва. И букет… Он неукротим – то опрокидывается вниз головками, то вскакивает на плечо, как карабин на параде…
После той ночи, когда она караулила рассвет на реке и вернулась домой тающим сытым зверьком, – после той ночи я всё же взбесился. Я устроил демарш, мелкий, никчёмный бунт. Уехав в Ленинград, три дня я безумствовал. И все три дня – вино, и все три дня (там, в Ленинграде) со мной была женщина, которая любит меня, но которую не люблю я. Это – чтобы забыться, чтобы надругаться над пчелой, над своей болью. Но забыться не удалось: другая женщина напоминала мне Риту, а Рита не напоминала мне никого. Ночами, в винном полубреду, в бессонных постельных схватках я пылал, как домна, а та – другая – плавилась и хрипло вскипала от сладкой пытки, предназначенной не ей. Ночами она говорила мне нежные глупости, а я видел перед собой Риту; и после, снова заставляя её делать всё,