Убиты под Москвой. Крик. Повести. Константин Воробьев
– ему доложили о валенках. Может, еще ночью кто-то стукнул, черт бы его взял! Я побежал к нему, остановился метров за пять и так врезал каблуками, что он аж вздрогнул.
– Командир второго взвода третьей роты четыреста восемнадцатого стрелкового батальона младший лейтенант Воронов по вашему приказанию явился!
У меня получилось это хорошо, и, наверно, я правильно смотрел в глаза майору, потому что он скосил немножко голову, как это делают, когда разглядывают что-нибудь интересное, потом обернулся к командиру роты:
– Видал орла?
Капитан Мишенин пощурился на меня и вдруг подмигнул. Ему не нужно было это делать – я ведь тогда весь был захвачен широкой и бездонной радостью, поэтому не выдержал и засмеялся.
– Что-о? – рассвирепел Калач. – Тебе весело? Мародерствуешь, а потом зубы скалишь? В штрафной захотел?
– Никак нет, товарищ майор! – доложил я.
– Куда девал государственное имущество? – спросил он. Я не совсем понял, и тогда Мишенин негромко сказал:
– Это кооперативное, товарищ майор.
– Все равно! – отрезал Калач. – Где валенки, я спрашиваю?
– У бойцов на ногах, – ответил я.
– На ногах? – опешил майор. – Сейчас же возвратить! Немедленно! Самому!
– Есть возвратить самому! – повторил я и обернулся к окопу: – Разуть валенки-и!
Я любил в эту минуту Калача. Любил за все – за его рост, за то, что он майор, за его ругань, за то, что он приказал мне самому отнести валенки в амбар… Они все, кроме двух пар, были изрядно испачканы землей и растоптаны, и бойцы начали чистить их, а Васюков, когда удалилось начальство, спросил меня:
– Может, вдвоем будем таскать?
– А ты не слыхал, что сказал майор? – ответил я. – Мне одному приказано.
– Да откуда он узнает!
– От стукача, который доложил ему!
– Это верно, – вздохнул он.
Я захватил под мышки шесть пар валенок и побежал к амбару, и за дорогу раза три складывал валенки на землю, и поправлял на себе то шапку, то ремень и портупею. Сердце у меня давало, наверно, ударов полтораста в минуту, и когда я увидел запертые двери амбара, то даже обрадовался – я боялся увидеть Маринку днем, боялся показаться сам ей.
Я долго сидел на крыльце амбара – курил и глядел в поле, и когда от махры позеленело в глазах, неожиданно решил идти за Маринкой.
В селе оказалось много изб с палисадниками, и я выбрал тот, где кусты были погуще, и, ссыпав валенки во дворе, постучал в двери сеней. Я на всю жизнь запомнил дверь эту – побеленную зачем-то известью, с засаленной веревочкой вместо ручки. Большими печатными буквами-раскоряками пониже веревочки объявлялось:
«МАРИНКА
ДУРА»
Открыл мне пацаненок лет семи, – это был Колька, Маринкин братишка, как узнал я потом.
– Марина Воронова туживет? – спросил я его.
– Она сичас не живет, т – сказал Колька, – она за водой пошла.
Я сошел с крыльца и увидел Маринку, входившую с ведрами в калитку. Заметив меня, она даже подалась назад и покраснела так, что мне стало ее жалко.
– Вот принес валенки, – сказал я вместо «здравствуй».
– Не