Убиты под Москвой. Крик. Повести. Константин Воробьев
спросил, злобно оскалив зубы, и я догадался, о чем он – о моем оставшемся кубаре.
– Сволочи! Как чуть что – амуницию в канаву и под ополченца!
– Дура еловая! Не видишь, что человек ранен? – мирно сказал ему Васюков. – Давай подмогни стучать!
– Тимоха так тебя стукнет, что костей не соберешь! – мстительно проговорил пленный и пошел к колонне. Мне тоже хотелось туда, но говорить об этом Васюкову было незачем. Он несколько раз еще разгонялся и ударялся плечом о ворота. Там за ними возился и гудел шмель. Снег падал косо и стремительно, и я не мог уловить его ртом, – тут была неветреная сторона.
– Давай руки, – сказал Васюков. Щетина на его лице еще больше побелела и вздыбилась. Я повис на нем, и мы двинулись к колонне, как мне хотелось. Мы опять пристроились сбоку, и кто-то невидимый мне сказал одышным, дрожащим голосом – пожилой, видно, был:
– Вы бы, ребята, поменьше пили, а побольше закусывали. А то, вишь, оно как получается…
Васюков ругнулся и поглядел на меня длинно и мечтательно, – наверно, вспомнил про самогон и консервы в день моей свадьбы. Он спросил у всех ближних к нам, кто такой Тимоха и кем он тут служит. В колонне молчали, как молчат о чем-нибудь тайном или опасном.
– Говорю, Тимоха кем тут у вас, а?
Мне тогда снова захотелось полежать лицом в небо, и я не услыхал, что ответили пленные Васюкову…
Я сидел у подветренной стены склада, рядом с тем штабелем. Наушники у моей шапки были опущены, а тесемки завязаны мертвым узлом. Рот мне закрывал поднятый воротник шинели, и на кубаре намерзла большая круглая ледышка. Прямо передо мной, метрах в тридцати, топотала колонна. По узлу на тесемках шапки, по тому, как были укрыты полами шинели мои колени и как я полусидел-полулежал совсем рядом с поленницей, я догадался, что Васюков меня бросил, а сам… Может, убежал уже! Мои руки были засунуты в карманы шинели, – Васюков, конечно, засунул, навсегда, перед своим уходом, и я потянул их, чтобы пощупать пульс, – сам же говорил, что он у меня, как молоток, а рана с гулькин нос! Я никак не мог стянуть свои шерстяные командирские перчатки, – на кисти их туго зажимали застегнутые манжеты гимнастерки, – это тоже он, сволочь, зачем-то заправил, а сам…
Пульс бился. На обоих запястьях. Мне было жарко и хотелось пить, но снег не падал: ветер улегся, и небо расчистилось, и над кружевом проволочного забора рдело закатное солнце с двумя радужными столбами по бокам. Снега не было нигде, кроме запретных зон у сторожевых вышек и еще рядом со мной, у поленницы. Тут он целел плотным настом, и лишь в нескольких местах в нем были протоптаны проходы-коридоры, и виделся наш с Васюковым зигзагообразный след. Из поленницы – и все почему-то вверх, в небо, торчали синие скрюченные руки, а припавшие в одну сторону, к колонне, стриженые обледенелые головы светились медно, и мне казалось, что они звучат…
Пленный был в пилотке, натянутой чулком на лицо, и мою шапку тащил за макушку, отчего тесемки врезались мне в горло. Я боднулся, и пленный побежал к колонне. Были стылые, прозрачные