Седьмая щелочь. Тексты и судьбы блокадных поэтов. Полина Барскова

Седьмая щелочь. Тексты и судьбы блокадных поэтов - Полина Барскова


Скачать книгу
сного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. СПб, 1997

      Гнедич Т. Страницы плена и страницы славы. СПб., 2008

      Гор Г. Красная капля в снегу. Стихотворения 1942–1944 гг. М., 2012

      Берггольц О. Избранные произведения. Л., 1983

      Шишова З. Блокада. М.,1943 // Победа. Поэты о подвиге Ленинграда в Великой Отечественной войне. Л., 1970

      На обложке рисунок Я. О. Рубанчика «Какой простор!» из дневника «Ленинград в дни Отечественной войны 1941–1942». 1943. Государственный музей истории Санкт-Петербурга

      © П. Ю. Барскова, 2020

      © П. Я. Зальцман (наследники), 2020

      © Н. В. Крандиевская (наследники), 2020

      © Н. С. Тихонов (наследники), 2020

      © С. Б. Рудаков (наследники), 2020

      © Т. Г. Гнедич (наследники), 2020

      © О. Ф. Берггольц (наследники), 2020

      © З. К. Шишова (наследники), 2020

      © Н. А. Теплов, дизайн обложки, 2020

      © Издательство Ивана Лимбаха, 2020

      Вступление

Задачи и швы

      «Отвращения у нас вызывают ваши слова и ваши дела», – гласила моя электронная почта в то утро, именно так, с мучительной «ошибкой», выдающей волнение, брезгливость, гнев. «Отвращение вызывает Ваше желание копаться в мертвых делах, в мертвых телах и в мертвом сраме, раскладывать их бесстыдно, безжалостно, как на столе у патологоанатома…»

      Рука тянется немедленно снять с полки записки Владимира Гаршина[1], вдохновившего один из самых важных и невыносимых «учебных» и «научно-популярных» фильмов о XX веке, «Алиментарная дистрофия» (1943), прикрыться ими, как щитом, но нет, я попробую говорить о своих задачах прямо, пытаюсь всячески отличать взгляд и речь блокадного пережившего и выжившего от взгляда на блокаду пришедшего потом, извне.

      В этом усилии различения заключается, вероятно, принципиальное для меня усилие настоящей работы: всегда отдавать себе отчет, что ты говоришь о том, чего не испытал, то есть знаешь только вчуже, с чужих трудных слов. В этом главный шов и главный вопрос: как разнятся и как соединяются, как связаны два эти языка – испытавшего и пытающегося узнать после; какое понимание, прикосновение языка опыта и языка вглядывания вчуже здесь вообще возможно?

      Что я могла бы ответить на то горестное, возмущенное письмо? Прежде всего, прислушаться, принять (к сведению), включить в круг задач и вопросов, которыми здесь занимаюсь. Автора письма смутил мой способ внимания к блокадным текстам. Он вызвал желание отвернуться: от читающего текст? или от самого текста? от способа чтения?

      Автор письма, сдается мне, уязвлен моим нежеланием объявлять блокадников совершенными, то есть завершенными, говорить о них, как водится, только хорошо, уязвлен моим желанием смотреть на них по возможности, насколько хватает умения, прямо: с восхищением, гневом, несогласием, с надеждой, с вызовом. На их непостижимую выносливость, невыносимый страх, бесчисленные компромиссы и фатальные ошибки. На их запредельную, несравненную человечность, как будто проявленную адским испытанием, той самой «седьмой щелочью».

      Нежели смотреть как-то (вполне возможно: как-то не так), мне гораздо более бестактным, даже гибельным кажется не смотреть на них вообще и таким образом завершать их, отрицать их, погружать в забвение, отказываться, отворачиваться от них. Мне кажется, именно несмотрение приводит к тому, что память и речь о блокаде на данный момент застыли, мы не можем окунаться в них, как в одну из рек Аида, в сочувствии, тревоге, скорби, в потребности исцеления; мы крайне затруднены в выговаривании этого опыта, чтобы его усмирять, заговаривать, как боль.

      И чтобы выйти из тупика риторических вопросов: как и можно ли вообще изменить эту ситуацию молчания и какой именно процесс/процедура мог бы нам помочь сейчас создать язык прикосновения, понимания и сострадания? Задача этого вступления существенно отлична от задачи книги: здесь я говорю о своей работе, в главах – целиком сосредотачиваюсь на пишущих блокаду в блокаде. Происходит перенос внимания с исторического момента на момент текущий: я пытаюсь дать отчет (себе? читателям? блокадным поэтам?) в том, как и зачем такая работа может происходить сейчас.

      Представляется, разговор о блокадном письме нам, нынешним, необходим хотя бы для того, чтобы можно было засвидетельствовать: уже во время самого́ блокадного бедствия велась огромная, сложная, разнообразная многоцелевая и многожанровая работа словесности по описанию, осознанию, отражению блокадного опыта. Изучая, восстанавливая эту работу, мы полнее могли бы обратиться к задаче создания языка, которым о блокаде может говорить не переживший ее, но отвечающий за нее и не желающий ее полного забвения. Занятия блокадным письмом могут помочь выразить наше коллективное отношение к блокаде сегодня, когда мы всё еще мучительно ищем язык, языки (кажется необходимым подчеркивать множественность возможностей), какими на эту тему можно было бы говорить, какими ее можно было бы выговаривать. Также это может помочь понять причины затрудненности речи о блокаде.

      Слово в письме задело


Скачать книгу

<p>1</p>

Гаршин Владимир Георгиевич (1887–1956) – врач-патологоанатом, академик Академии медицинских наук СССР (1945). С 1928 по 1941 г. работал в патологоанатомическом отделении Государственного радиологического, рентгенологического и ракового института и одновременно (с 1933) руководил отделом патологической анатомии Ленинградского института экспериментальной медицины. С 1938 г. профессор 1-го Ленинградского медицинского института. В годы Великой Отечественной войны – консультант военных госпиталей и больниц в осажденном Ленинграде.