Барсуки. Леонид Леонов
Словно у них и дела другого нет: влюбляются да расходятся.
Катушин улыбался: поздняя старость наблюдала раннюю младость.
– Все к тому и течет, Сенюшка. И нет другого дела, правда твоя. Которы любят, те и счастливы. Ты знай: весь мир приобретешь, и он тебя обманет, а любовь…
– …спасет, – докончил за Катушина Сеня. – Это ты вон из той книжки, Степан Леонтьич, говоришь. Я читаал… – протянул Сеня. – Там дальше так сказано: но если обманет тебя любовь, то больней ее обман, чем обман целого мира. Только, по-моему, все это враки. – И со смеющейся недоверчивостью Сеня садится возле старика.
– Что ж, обманывать, что ль, я тебя буду? – хитровато посмеивается Катушин. – И я ведь не всегда этаким сморчком по свету вихлял. Я тебе из правды жизни сказал, а не по книге…
Уже через три минуты от катушинской веселости нет и следа. Он грустно молчит, погружаясь в свои воспоминания. Выпуклые очки снова дрожат на его крохотном носу, брови по-детски подняты.
– …Очень мне хотелось грамоту вот тоже осилить, – сутулясь еще больше, рассказывает Катушин. – Меня тогда дьячок и приютил один, из соседнего села. Я к нему бегал тайком, чуть не замерз раз, во вьюгу побежал. Я у дядьки жил, дядька и не пускал: «Мы без грамоты прожили, и тебе пачкаться не след!» А дьячок меня и учил… Вот как кончилось обученье, он и говорит мне напоследях, дьячок мой: «Ну, говорит, Степан, все я тебе, что имел, передал. Ничего у меня, Степан, боле нету. Лапти вот еще умею плести, хочешь – обучу. А дальше уж ступай, как сам знаешь!»
Сеня смотрит в окно. Ветерок задувает к нему в лицо и перебирает кольчики Сениных волос, нежно, как женская рука. Грудь дышит тяжким запахом накаленного железа и камня. Обычные зарядские запахи боятся солнца, бегут глубже – в провалы проходных ворот, в купеческие укладки, во мраки костоломных лестниц. Сеня любит глядеть из катушинского окна: видно много.
Каменные невысокие этажи с суровой простотой возносились кверху. Предвечернее солнце калило воздух, мягчило асфальт, как воск, оранжевой дымкой одевало пыльную московскую даль. А внизу крались кривые переулки, и в них стоял небудничный гам. Ремесленное Зарядье погуливало, лущило семечки, скрипело гармоньями, изливалось в унылых песнях. Каждому зарядцу отведено в празднике свое особое место. Дудину – в сыром подвале чокаться с бутылкой, Быхалову – умиляться над киевским патериком, сказаньями о святых подвижниках, Карасьеву – все гулять по переулочкам, перемигиваясь со встречными девушками.
На все это Сеня смотрит теперь со смешанным чувством вялого любопытства и удивления. Вот по этим же руслам, в Зарядье, потечет и его собственной жизни река. Спокойна ли будет, порожиста ли, и когда обмелеет – в чьих жизнях затеряется ее конец?
Внезапно услышал Сеня старческий всхлип позади и как бы шуршанье бумаги.
Катушин сидел теперь к нему спиной, и за линялым ситцем его рубахи странно суетились стариковские лопатки.
– Да о чем ты, Степан Леонтьич, старичок милый? – кинулся к нему Сеня.
– Ничего…