Моя борьба. Книга третья. Детство. Карл Уве Кнаусгор
Взгляд был не гневный, как я ожидал, а удивленный, как будто он увидел что-то не поддающееся пониманию. Он посмотрел на меня так, будто увидел в первый раз.
– Неужели ты ел хлопья с прокисшим молоком? – спросил он.
Я кивнул.
– Но зачем! – сказал он. – Можно же налить свежего!
Он встал, потряс пакет, с размаху вылил прокисшее молоко в раковину и достал из холодильника новую упаковку.
– Вот. Смотри, – сказал он, забрал со стола мою тарелку, смыл ее содержимое в раковину, несколько раз протер щеткой, снова ополоснул и поставил передо мной на стол.
– Так-то, – сказал он. – А теперь положи себе свежих хлопьев и налей свежего молока. Договорились?
– Да, – сказал я.
Он проделал то же самое со своей тарелкой, и затем мы оба в молчании доели свой завтрак.
В те дни в школе все было для меня ново, но дни эти проходили по одному и тому же сценарию, и мы так к нему привыкли, что спустя несколько недель нас уже ничто не могло удивить. Что бы ни говорилось нам с кафедры, было истиной, и тот факт, что говорилось оно оттуда, делал истиной самые невероятные вещи. Что Иисус ходил по воде – истина. Что Бог предстал перед Моисеем в виде горящего куста – истина. Что болезни происходят из-за каких-то крошечных существ, которых невозможно различить глазом, – истина… Что все предметы, включая нас самих, состоят из маленьких-премаленьких частиц, еще меньше, чем бактерии, – истина. Что деревья питаются солнечным светом – истина. И так мы воспринимали не только то, что учителя говорили, точно так же мы относились ко всему, что они делали. Среди них было немало старых, родившихся до или во время Первой мировой войны и работавших в школе с тридцатых или сороковых годов. Седовласые, одетые в строгие костюмы, они никак не могли запомнить, как нас зовут, а премудрость, которую они нам втолковывали, до нас не доходила. Один из них, по фамилии Томмесен, раз в неделю во время большой перемены читал нам вслух книгу, уткнувшись носом в страницы, голос у него был с гнусавинкой, лицо – желтовато-бледное, а губы сизые. В книге речь шла о женщине, жившей в безлюдной местности, больше мы ничего из нее не поняли, и эти минуты, которые он сам, вероятно, считал приятным для нас времяпрепровождением, казались нам сущим наказанием и мучением, потому что приходилось тихо сидеть, слушая, как он, сипя и кашляя, талдычит что-то невразумительное.
Другой учитель лет пятидесяти, по фамилии Мюклебуст, родом откуда-то из Вестланна, жил на острове Хисёйя и насаждал у нас железную дисциплину. К нему на урок полагалось заходить строем, а войдя, каждому встать навытяжку возле парты; он окидывал нас долгим взглядом и, дождавшись полной тишины, приподнимался на цыпочки, кланялся и говорил: «Доброе утро, класс» или «Добрый день, класс», а мы на это отвечали тоже: «Доброе утро, учитель» или «Добрый день, учитель». Он был щедр на затрещины и сгоряча мог пихнуть так, что ученик отлетал к стене. Над теми, кого не любил, он часто насмехался. Уроки физкультуры выходили у него похожими на занятия по строевой подготовке. Было в школе и несколько учительниц его возраста, тоже строгих и официальных, окруженных