Старорежимный чиновник. Из личных воспоминаний от школы до эмиграции, 1874–1920 гг.. В. Ф. Романов
повторил: «Смирнова… в подметки»; для него это было просто святотатство… и через некоторое время я его видел в центре галереи, среди евреев, разносящим, почти с опасностью для жизни, Медведева; на последнем спектакле хладнокровный блондин, спокойно проведший весь сезон, свистел, ругался и вообще был выбит уже из колеи.
Итак, театр, как и летние наши похождения, помимо серьезного национально-воспитательного его значения, давал выход нашему молодому «буйству», какой-то странной нашей наклонности к чему-то вроде хулиганства, к протесту против тихого мирного течения жизни, к чему-то контрастирующему с унылым однообразием гимназических уроков.
Мы бывали в полном восторге, если удавалось хорошенько взбудоражить полицию или педелей.
В Купеческом собрании, например, на концерте Н. Н. Фигнера я не мог решить, от чего я получил более сильное впечатление – от пения ли этого великого артиста или финальной сцены в вестибюле собрания, где произошло столкновение с приставом величайшего оригинала нашей гимназии, впоследствии нотариуса, Ивана Колоколова. У него был несомненный крупный комический талант; мимика и интонации его были таковы, что пустейшая и глупейшая фраза, какой-нибудь рассказец приобретали в его устах такой юмор, который заставлял смеяться даже самых серьезных людей. В дортуар пансиона он входил иногда взволнованный, огорченный и трагически-комично вопрошал: «Господа, где мой нос?» И весь зал разражался хохотом. А то на каком-нибудь вечере начнет как бы самому себе рассказывать: «Знаете, был господин, в Париже – повиндвинчивает ноги, повиндвинчивает голову (это слово уже с высочайшим пафосом!)… а сам ложится спать», и тому подобный вздор; вокруг него всегда собиралась постепенно толпа слушателей. Гуляя по Крещатику, он любил сзади тихонько взять за руку какого-нибудь незнакомца, и, когда он обернется, зловеще прошептать: «Тише, нас подслушивают!» или, с неопределенным жестом в пространство: «Он одобряет Казерио» (убийцу австрийской императрицы108); от него шарахались, как от сумасшедшего. Однажды уже в университете К[олоколов] явился на практические занятия по политической экономии с громадной связкой всевозможных книг, какие только у него имелись дома; студент Горовой читал какой-то доклад; как он, так и сам профессор Пихно не без уважения посмотрели на К[олоколова] и его книги, предчувствуя в нем сильного оппонента. Во время доклада К[олоколов] нервно перелистывал книги, делал какие-то заметки и по временам так ехидно смотрел на референта, что последний постепенно делался все бледнее и растеряннее. Кончился реферат, профессор почтительно обратился к К[олоколову] с вопросом: «Вам, вероятно, угодно возражать»; последовал громкий с достоинством ответ: «Да»; Горовой побледнел, как стена; К[олоколов] начал с презрительной улыбкой: «Господин Городовой в своем докладе…» Пихно, видя смущение Горового, мягко остановил К[олоколова]: «Фамилия докладчика не Городовой, а Горовой». К[олоколов] снова начал свои возражения, назвав