Рубеж. Марина и Сергей Дяченко
увлажнились. Маленький нос покраснел.
– Не ходи за Касьяна, – сказал Гринь хрипло. – Я свою хату построю. Отдельно жить станем.
Оксана безнадежно покачала головой:
– Нет. Меня зимой отдадут уже. Не станут ждать. И потом… все равно ты ведьмин сын.
Всхлипнула. Подцепила на коромысло ведра, побрела прочь, роняя капли на снег.
На Гриня смотрели. Из-за всех калиток, из-за всех плетней.
Ой, гоп, чики-чики, каблуки за раз стопчу…
Той осенью у Гриня как-то сразу пробились усы.
Он две недели ишачил на попа; света белого не видел – зато теперь явился на вечерницы, ведя за собой музыкантов.
Пусть народ шепчется, что, мол, чудит парень. Отца похоронили, в хате шаром покати, а сирота на заработанные денежки музыку заказывает. Пусть болтают – зато молодежь рада, девушки переглядываются, а парням завидно!
Музыканты жарят плясовую – а Гринь идет через всю площадь к девушкам. И без того румяные девичьи щечки вспыхивают ярче, но Гринь идет и не останавливается, и, только оказавшись перед Оксаной, протягивает руку:
– А пошли танцевать…
И она, смутившись, идет.
Ой, гоп, чики-чики…
Мир красный. Мир желтый, синий, пестрый, летит, кружится, неподвижным остается только Оксанино лицо – черные влюбленные глаза.
Рвется ожерелье из красной рябины.
Звенят цимбалы, хрипит лира, игриво повизгивает дудка. Гринь так бьет каблуками о землю, что со старого сапога срывается подкова – да так и остается лежать в пыли, среди растоптанных рябиновых ягод.
Вода в проруби чернела, как смола. С берега тянулась одинокая тропка – видно, ходила по воду мельничиха Лышка.
Гринь стоял и смотрел в стылую полынью.
Он был еще мальчонкой, когда зимой утопилась соседская Килина. Говорят, водилась с заезжим красавцем – кулачным бойцом, вот и прижила ребеночка, да не стерпела позора и прыг – в прорубь…
Этого бойца Гринь потом видел на чьей-то свадьбе. Танцевал он, как бес, мел улицу красными штанами, и бабы шептались, а мужики хоть и поглядывали хмуро – но ничего, не гнали.
А Килина лежала на возу, вся покрытая льдом. Ее выловили где-то внизу по реке, прикрыли рогожей и так везли – а мороз был трескучий, и когда Гринь, верткий и любопытный, пробрался сквозь толпу на площади перед церковью, а Килинин отец приподнял рогожу… Гринь успел увидеть и запомнил навсегда. Девушка как живая, с очень длинными обледенелыми волосами, и вся во льду, вся во льду, и лед в открытых глазах.
Черная вода в проруби подернулась рябью. Гринь плакал.
Вошел как хозяин. Скинул сапоги, уселся на лавке, уперся руками в колени.
Мать стояла у сундука. Крышка была откинута, на крышке отдельно лежали праздничные плахта, и рубашка, и пояс, и цветной платок; отдельно развешаны были детские сорочечки – тонкого полотна, еще Гриневы.
– На кладбище был, – сказал Гринь тихо.
Мать посмотрела почти испуганно. Ничего не сказала.
– На кладбище был. У отца на могиле.
Мать тяжело наклонилась. Вытащила из сундука сверток,