Осиновая корона. Юлия Пушкарева
вдобавок к этому, началась гроза; молнии исчертили небо, как реки на картах в кабинете дедушки. Уне не спалось от грома – или, может быть, от Дара. Или от докучиливых воспоминаний о тракте: стоило остаться одной, без Индрис, слуг или Гэрхо – и перед ней опять вставало ревущее пламя и глаза того наёмника, почти вылезшие из орбит от ужаса.
У него были карие глаза.
Не спалось ей ещё и оттого, что следующей ночью (теперь уже прямо этой – жуткий момент, когда «сейчас» наступает, когда больше нечего ждать) лунный цикл должен был войти в нужную фазу; а значит, придёт пора собирать ежевику для зелья. Собирать её в компании с матерью – и умелая сводница-Индрис, конечно, устроит всё так, что они обязательно останутся наедине. И поговорят.
Об её отце. О лорде Дарете.
На всякий случай Уна заранее приучала себя произносить это – хотя бы безмолвно – по отдельности. Было нелепо и страшно. А ещё – почему-то – немного смешно.
Наверное, страх всегда связан со смехом. И то и другое – нарушение нормы. Видимо, поэтому ей бывает так жутко от присутствия Гэрхо, от его не по годам взрослого взгляда и детских выходок.
Глупые мысли. Запутанные и ни к чему не ведущие. Потирая ноющий лоб перед полурастаявшей свечой на столе (по стенам плясали тени – совсем как в детстве; будто молодая, стройная тётя Алисия сейчас войдёт и примется рассказывать сказки), Уна признавалась себе, что вряд ли когда-нибудь после сможет спокойно смотреть на ежевику. Особенно после тех писем; после дерзкого бунта Индрис и другого послания, которое наверняка сжёг по приказу матери до тошноты честный Бри. Наверняка – поскольку она не спрашивала.
Мать обижена на неё. Она вообще едва с ней разговаривает после Риарта, отца и дяди. После того, как начались занятия магией.
Мать обижена и боится. Как и дедушка, как и дядя Горо (хотя её бы точно не порадовало такое сравнение), она боится всего, что связано с колдовством. Бояться собственного ребёнка… Должно быть, это больно и унизительно.
И менее закономерно, чем бояться собственной матери. Менее нормально. То есть – страшно или смешно.
А теперь, наутро, ещё и приехал друг Индрис. Непонятно, как он так быстро добрался до Кинбралана; а впрочем, понимать и не нужно – Отражение есть Отражение. Хвалёный мастер Нитлот оказался тщедушным и болезненным на вид, лопоухим, а ещё с огромной плешью – почти лысым. Более неказистым, чем профессор Белми; вообще он чем-то сильно напомнил Уне профессора – разве что с более водянистыми и неопределёнными чертами лица. Встречая его внизу (лёгким, но благосклонным кивком-полупоклоном, как ти’аргской леди подобает встречать незнатного гостя), Уна с трудом скрыла разочарование. Индрис ведь говорила о нём как о превосходном волшебнике, о боевом маге – а тут… Ни её собственной смеси игривости и опасности, ни мрачного величия лорда Ровейна на портрете. Сутулый и уставший, побитый жизнью человек.
То есть – не человек, разумеется.
Мастер Нитлот спешился, неловко поклонился, взглянул на неё сквозь дождь. Его балахон насквозь промок; капли серебристо мерцали на рамке зеркала,