Другие времена. Михаил Кураев
святой Антоний, а не живой мужик. Я не говорю, что он должен кого-то тащить в лесок или еще куда-нибудь. Но этот же сидит все время и мечтает о своей жене. Сидит этот идиот и ничего не чувствует. Не бывает так!
Тут уж Ложевников не выдержал.
– Если бы моя дочь училась в том вузе, в каком вы преподаете, я бы высказал опасения в связи с вашими взглядами на живого человека.
– А я бы вашу дочь никогда не принял, представляю, что у нее в голове! – не полез за словом в карман Мидевников.
Ложевников не нашелся, что ответить. Такое упорное нежелание понять его святую правду даже обескураживало. И вдруг он заговорил совсем другим тоном, ища сочувствия, в надежде на понимание его сокровенных и чрезвычайно ценных соображений.
– Может быть, – сказал он негромко, раздумчиво, доверительно, – я, в конце концов, понимаю, для отдельного человека они, эти чувства, о которых говорят, естественно, существуют. Я же против этого не возражаю. Но это же искусство! Весь вопрос в той задаче, которую мы преследуем. Тут существенно наличествование той пользы, которую несет нам образ. Неужели это так трудно понять? Почему никто не отметил, что Кукуев не отдает ни одного производственного указания? Даже решение тащить дюкер через болото, а не по удобной трассе, не в обход, это же не он скомандовал. Он же людей готовил, исподволь, деликатно, а когда подготовил, они сами, понимаете, сами и предложили идти через болото. Он нигде не выступает в роли хозяйственника. Он управляет душами людей. До сих пор этого многие не поняли. Как он руководит людьми, каким способом? Через духовное общение! Особенно важно духовное общение с ним в моменты их критического жизненного существования. Я хочу, чтобы было высокое искусство. Как Рафаэль говорил: «Я беру самую красивую женщину и изображаю ее, устраняя недостатки, ей свойственные».
– Далеко кулику до Петрова дня, – негромко, но отчетливо произнесла Ольга Федоровна, казавшаяся до того безучастной, погруженной в себя, но все, оказывается, слышавшая.
Не первый раз, конечно, крупный писатель сталкивался с такими недалекими, ограниченными людьми и всякий раз испытывал горестную досаду. Однако горечь эта имела и привкус сладостной мысли о том, что всякий очень большой художник непременно обречен на известного рода одиночество и, чем более любезен он народу, тем больше неприязни и зависти в виде нарочитого непонимания простых вещей он будет встречать со стороны своих коллег и тех критиков, что на иную славу, кроме геростратовой, рассчитывать не могут.
Ложевников говорил, не торопясь, не повышая голоса, тем самым требуя полнейшей тишины. И было слышно в паузах, как шуршит вечное перо стенографистки по школьной тетрадке в линейку, предпочтительном материале для записей, используемом в Бюро съездовых стенографов.
Живя и вращаясь в сферах сугубо партийных, Ложевников уже привык к хождению таких весомых и несомненных активов, как, например, «есть мнение!»
Если бы Ложевникову директивные органы