Приснившиеся люди. Дмитрий Воденников
не может стереть следы того, что подлежало уничтожению».
И когда этот несчастный человек окончательно уже пал духом, избавление пришло к нему само.
«Я не хочу», – просто сказал он сам себе.
И внутренняя таблица вдруг перестала вспыхивать. Он прогнал свою память.
…Так вот. И я не хочу. Не надо мне помогать вспоминать. Не надо даже пытаться.
Сотру воспоминания со лба, сотру и внутри лба.
Как та женщина, которая сжигает на свечке рецепт вечной молодости.
Какой химический ингредиент шел первым? Какой там помет райских птиц мешался с пылью сухого цветка? В какой пропорции? Где нам, в конце концов, взять товарища Ш., который все это нам напомнит?
Нет его.
Он спит сейчас в своем личном раю, где нет ни цифр, ни бесконечно длинных рядов слов. Только бесцветный туман: там даже голоса перестали разноцветным огнем вспыхивать.
Ничто не стучит в его голове, никто не показывает ему мучительных таблиц.
Приходит гроза и смывает громом и ливнем все наши обиды и расставания.
Прощай, бессмертие. Прощай, бесконечная память.
Здравствуй, вечно юная бабушка и отказавшийся от воспоминаний бедняга Ш., здравствуй, освобо-жденный Пруст, здравствуй, блаженное самозабвение.
Успеть попрощаться с небывшими
Ну вот и все. Ну вот и кончилось.
Небывалая осень построила купол высокий, потом отменила. Отозвала свой приказ облакам этот купол собой не темнить. Вышел сегодня вечером – холодно, стыло, темно. Вернулся домой, через час вдруг слышу – звук. Сначала я думал, что это кровать от чужого вожделения наверху скрипит или, не дай бог, протечка от соседей. Только потом понял: это дождь. За окном идет дождь. Купол высокий прохудился. Какая кровать, какой юный секс у соседей, какая протечка? Завтра выйдем – вот она, осень.
Бабье лето отменено, всё в прошлом, поэма «У самого моря» дописана, сидит в платочке, перед ней ведро семечек.
– Почем семечки?
– Пятьдесят рублей. Вот еще огурчики. Соленые. Возьми, мужик, огурчиков. Легче будет коротать мрак и холод. А вот валенки. На зиму. От покойного Коли остались.
– Ну, давай, стрекоза, свои валенки, семечки и огурцы. Сдача-то с пяти будет?
– Давай, муравей, без сдачи.
Обернулась ахматовская осень булгаковской.
…Константин Паустовский вспоминал, как однажды Михаил Афанасьевич устроил у него на даче странную мистификацию: прикинулся перед незнакомыми людьми военнопленным немцем, идиотом, застрявшим тут, в России, после войны.
Тогда я впервые понял всю силу булгаковского перевоплощения. За столом сидел, тупо хихикая, белобрысый немчик с мутными пустыми глазами. Даже руки у него стали потными. Все говорили по-русски, а он не знал, конечно, ни слова на этом языке. Но ему, видимо, очень хотелось принять участие в общем оживленном разговоре, и он морщил лоб и мычал, мучительно вспоминая какое-нибудь единственное известное ему русское слово.
И тут