Девичьи игрушки. Андрей Чернецов
завалялось там копеек восемьдесят семь или девяносто с позавчерашнего похода в книжную лавку. Не станет же нахал считать прямо здесь, на глазах заимодавца?
– Один черт! – заулыбался господин копиист.
Принял мелочь так, словно не ему, а он дает. Откланялся.
– А насчет конца третьего акта подумать надобно, – погрозил пальчиком. – Не гладко…
– Подумаем, подумаем, – согласился Сумароков, проворно выпроваживая гостя дорогого, пока еще чего не удумал присовокупить.
Не успел.
– Знаешь чего, Александр Петрович, – недобро прищурился гость, нахлобучивая на голову, треуголку.
Тревожно екнуло сердце.
– Я ведь, пошутил, – заговорщицки склонился Барков к уху драматурга. – Первый-то русский стихотворец – я. Второй – Ломоносов. А ты – разве что только третий!
И быстро вышмыгнул вон из дверей, провожаемый рыком смертельно раненного зверя.
Мост изогнул спину, словно кошка, поглаживаемая ласковой хозяйской рукою.
Народу об эту пору дня заметно поприбавилось.
И все равно этого прохожего слуга закона узнал. Тот, утренний грубиян. Снова стоит у перил и поплевывает. Чего, спрашивается, ему здесь надобно? Аль в другом каком месте плевать не может?
Подозрительно.
Чеканным шагом прошествовал к молодцу и кашлянул, грозно положив руку на рукоять сабли.
Молодой человек обернулся.
Ага, навеселе. Понятненько.
– Пройдите, сударь. Не положено.
– Как же, как же, – туманно улыбнулся грубиян. – Помню. Першпектива… Сама государыня…
– Вот-вот, – ответствовал стражник, а сам прикидывал, задержать разговорчивого субъекта до выяснения личности или нет.
– На вот тебе, – протянул к нему ладонь парень.
– Это чавой? – не понял вояка.
– Алтын. У тебя ведь нет алтына?
Стражник быстренько принял деньги и отошел. Чудной какой-то барин. Блаженный, что ли?
Жизнь заметно налаживалась. Теперь можно и домой. Прохор уже, чай, заждался. Полтора суток поэта не было дома. Надо бы купить носатому малый гостинчик. Восьмидесяти пяти копеек, полученных от Сумарокова (вот сквалыга!), должно хватить до пенсиона. В случае чего у Михаилы Василича когда заморит червячка. Лизавета Михайловна, опять же, сердце доброе, завсегда передает сухарь-другой озорной птице.
Внимание господина копииста привлекла странная группа, шествовавшая мимо него по мосту.
Двое солдат. А между ними – девка. Судя по наряду, из таковских. Что продают любовь за деньги.
Но что-то несуразное было в ее облике, что заставило поэта взглянуть на нее по-особому.
Странно.
В бедное тряпье была завернута… ожившая греческая статуя. Или нет.
Да ведь это же…
Богородица Дева, смилуйся!
Аристократический овал лица с впалыми щеками и чуточку высоковатыми скулами. Страдальчески стиснутые вишни-губы. И глаза… О, эти глаза. В них было столько муки, мольбы и вместе с тем всепрощения, что поэт чуть