Годы. Анни Эрно
в День всех святых 1954 года, и вспомнит дату и себя, сидящую у окна, с ногами на кровати, глядящую на гостей из дома напротив, которые по очереди выходят в сад облегчиться возле глухой стенки, – так что она не забудет ни дату алжирского восстания, ни этот вечер Дня всех святых, от которого останется четкая картинка, как бы чистый факт – молодая женщина устраивается на корточках в траве, а потом встает, одергивая юбку.
В той же потаенной памяти, то есть памяти о том, что немыслимо, стыдно или глупо выражать словами, хранится:
коричневое пятно на простыне, которую мать унаследовала от бабушки, умершей три года назад, – пятно несмываемое, которое притягивает ее и вызывает резкое отвращение, словно оно живое
ссора между родителями, в воскресенье перед переводным экзаменом в шестой класс, когда отец хотел прикончить мать и стал волочь ее в подвал к дубовой колоде, куда был воткнут серп
воспоминание, которое возникает ежедневно на улице по дороге в школу, когда проходишь мимо насыпи, где она видела январским утром два года назад, как девочка в коротком пальто для смеха сунула ногу в раскисшую глину. Отпечаток застыл и был виден назавтра и еще несколько месяцев спустя.
Летние каникулы будут долгой полосой скуки, каких-то микроскопических занятий, чтобы заполнить день:
слушать про финиш этапа «Тур де Франс», вклеивать фотографию победителя в специальную тетрадку
узнавать по номерным знакам, из какого департамента машины, проезжающие по улице
читать в региональной газете краткое содержание фильмов, которые она не увидит, и книг, которые не прочтет
вышивать кармашек для салфеток
выдавливать угри и протирать лицо одеколоном Eau Précieuse или ломтиками лимона
ездить в центр за шампунем или за малым «Ларуссом», опустив глаза проходить мимо кафе, где мальчишки играют во флипер.
Будущее слишком огромно, чтобы его можно было вообразить, – когда-нибудь наступит, и все.
Слыша, как девочки из младших классов поют на переменке на школьном дворе «Сорвем же розу, не дадим увянуть», она думает, что детство кончилось очень давно.
В середине пятидесятых годов во время семейных трапез подростки сидели за столом и слушали, не участвуя в разговоре, вежливо улыбались в ответ на не смешные для них шутки, на одобрительные замечания о своем физическом развитии, на игривые намеки, призванные вогнать в краску, и ограничивались ответами на осторожные расспросы про учебу, пока еще не чувствуя себя вправе участвовать в общей беседе, хотя вино, ликеры и сигареты, доступные им за десертом, уже обозначали вхождение в круг взрослых. Мы впитывали радость праздничного застолья, где привычная жесткость социальной оценки смягчалась, мутируя в благодушие, и насмерть разругавшиеся год назад теперь мирно передавали друг другу плошку с майонезом. Слегка скучали, но не настолько, чтобы прямо назавтра бежать на урок математики.
Откомментировав, по мере их поедания, блюда, вызывавшие воспоминания о них же, но съеденных при иных обстоятельствах, выслушав советы по лучшему