Макар Чудра и многое другое…. Максим Горький
– сестра бабушки, шумная, неукротимо гневная старуха, вставала рано, часов в шесть утра; наскоро умывшись, она, в одной рубахе, становилась на колени перед образом и долго жаловалась богу на свою жизнь, на детей, на сноху.
– Господи! – со слезами в голосе восклицает она, прижав ко лбу пальцы, сложенные щепотью. – Господи, ничего я не прошу, ничего мне не надо, – дай только отдохнуть, успокой меня, господи, силой твоею!
Её вопли будили меня; проснувшись, я смотрел из-под одеяла и со страхом слушал жаркую молитву. Осеннее утро смутно заглядывает в окно кухни, сквозь стекла, облитые дождём; на полу, в холодном сумраке, качается серая фигура, тревожно размахивая рукою; с её маленькой головы из-под сбитого платка осыпались на шею и плечи жиденькие светлые волосы, платок всё время спадал с головы; старуха, резко поправляя его левой рукой, бормочет:
– А, чтоб те ро́зорвало!
С размаху бьёт себя по лбу, по животу, плечам и шипит:
– А сноху – накажи, господи, меня ради; зачти ей всё, все обиды мои! И открой глаза сыну моему, – на неё открой и на Викторушку! Господи, помоги Викторушке, подай ему милостей твоих…
Викторушка спит тут же в кухне, на полатях; разбуженный стонами матери, он кричит сонным голосом:
– Мамаша, опять вы орёте спозаранку! Это просто беда! – Ну, ну, спи себе, – виновато шепчет старуха. Минуту, две качается молча и вдруг снова мстительно возглашает: – И чтоб постреляло их в кости, и ни дна бы им ни покрышки, господи…
Так страшно даже дедушка мой не молился.
Помолясь, она будила меня:
– Вставай, будет дрыхнуть, не затем живешь!.. Ставь самовар, дров неси, – лучины-то не приготовил с вечера? У!
Я стараюсь делать всё быстро, только бы не слышать шипучего шопота старухи, но угодить ей – невозможно; она носится по кухне, как зимняя вьюга, и шипит, завывая:
– Тише, бес! Викторушку разбудишь, я те задам! Беги в лавочку…
По будням к утреннему чаю покупали два фунта пшеничного хлеба и на две копейки грошовых булочек для молодой хозяйки. Когда я приносил хлеб, женщины подозрительно осматривали его и, взвешивая на ладони, спрашивали:
– А привеска не было? Нет? Ну-ка, открой рот! – и торжествующе кричали: – Сожрал привесок, вон крошки-то в зубах!
…Работал я охотно, – мне нравилось уничтожать грязь в доме, мыть полы, чистить медную посуду, отдушники, ручки дверей; я не однажды слышал, как в мирные часы женщины говорили про меня:
– Усердный.
– Чистоплотен.
– Только дерзок очень.
– Ну, матушка, кто ж его воспитывал!
И обе старались воспитывать во мне почтение к ним, но я считал их полоумными, не любил, не слушал и разговаривал с ними зуб за зуб. Молодая хозяйка, должно быть, замечала, как плохо действуют на меня некоторые речи, и поэтому всё чаще говорила:
– Ты должен помнить, что взят из нищей семьи! Я твоей матери шёлковую тальму подарила. Со стеклярусом!
Однажды я сказал ей:
– Что же, мне за эту тальму шкуру снять с себя для вас?
– Батюшки, да он поджечь может! – испуганно вскричала