Стихоложество. Евгения Никитина-Кравченко
>Агония без херувима. Бесстыдство и сушь светлячка.
Вот, март, я тебя воздыхаю. Втихую гляжу, мой помреж,
Как просто, с лица опадая, ты вторишь, что юн и несвеж.
Весны наковальня и палый капели изглоданный трек.
Смотри мне в глаза, самый главный
и самый чужой человек.
н
Ни трепета, ни топота, ни зги.
Брезгливит май, как соль, остроконечит,
кровоблудит, как балаган, внутри —
усталый, зыбкий, неизбывный, вечный.
Зевота – сероглазая, как голь,
на выдумку хитра и непосильна.
Без роду-племени весна, без году боль
вдоль переносицы твоей и вдоль бессилья.
Живи по-прежнему, по кругу, по-за тем,
сорочья перепись и ласточкины слезы
под сердцем: стук-постук, тень за плетень.
И никуда мне из тебя, ни ввысь, ни оземь.
Междунай и такая вода у ступней и вовсю,
что смотреть на нее, как ни пробуешь, а не обидно,
хоть мокрит и противно, будто бы лег в простыню,
замотался в сырое тепло, достоверно и гибло.
Между утром и средним, днем и мизинцем зудит,
так в проеме дверном, потакая плечу и нечесу,
тонкий волос за ухо толкаешь, а вечер стоит,
и отчаянье требует пить, как сушняк на покосе.
Уподоблюсь и не сговорюсь с девятичасовым, но тут:
тут такая байда и сныть, что ни вправо, ни задом к лесу.
И пустеет вагон и стул, и во всем дышит мот и мук,
добрый маленький кроха мук, что летает по свету, весел.
И горбат и убог калиф, и во мне ничего, безнасыть.
Неуемная канитель, и щека, ощенясь, скулит.
Ты зазряшная маета моя, не забаненная безнасыпь,
и у сказки сюжет банален, сводит меж ног, и квит.
А кто меня ужинал, тот бы и танцевал,
с того что стоящего ноги бразды не имут.
Всему позадимому зуду – глагол и вал
ничком с этих мест, если в других не примут.
Представим давай: над июнем хрипит гало.
Бежит желваками рябое меж пальцев горе.
Ты смотришь во все за глаза, но глазам мало:
асфальт, переносица, суша, шнурки от моря.
Но что говорю: миру мир воздает с крестца.
Такой сухостой обещают, что ныне-присно.
Болит серо-синяя муть на лице мальца,
и просит соленого ветер в костре туриста.
так во всем погореть на тебе, что болит горловина
у нежаркого вяза и в свитере ходит басё —
собирается выдать строку на одно харакири
на вполне себе левой рукою, не правой, как всё.
спас по краю: дорожная ветошь, попутка-несбудка,
васильковость нанизана, зоркая, будто бельем,
и белеют степные ветра, и кричит незабудка,
на лугу этом яром, застенчивом, но не моем.
и ни околоплодных ручьев, ни ивана да марьи,
без отчаянья, заводи, всклока сердечного вне —
поднимается выше и вниз и молчит заполярье,
и молчит, и молчит за полями ресничными мне.
возобновишь в стакане что-то, что не пить,
поскольку жажда это все, чего под вечер,
тонка звезда как лигатура, память, пик,
раздробленность кости в затылке встречном.
так поведешь себя да носом: мят и стыд,
с бревном в глазу в полубреду, в тебе и баста,
и кран кликушей может быть и, может, бдит,
покуда калеч прямоходит в грудь гимнаста.
сказать по правде ты про что – так мясом ком
растет вон там, где сердобольно, сердомлечно,
в оконный присвист на лопатках катит гром —
никем, никто на землю человечью.
Во рту не меньше слов, хоть хочется обратно
на чистый банный лист, чтоб поедом дела,
перо из-под гуся и алфавит поддатый —
так пишется тоска, как зиждется земля.
Меж ног салазок путь, рука и сжаты пальцы,
малыш неповторим, у карлсона чердак,
и сколько ни проси варенья – будут танцы,
всему рука лицо, жужжит и недолга.
Тук-тук – грядет июль, раз хулиганит кришна,
как