Один человек. Алексей Макушинский
постараемся не бояться, возьмем пример с бесстрашных бельгийцев, вот с этой дамы, этого господина, этого юного, смотри, смотри, приколиста в кепочке, с синею бородою. Он прямо в кепочке, в черной маечке уселся между дамой и господином, лицом к залу, с радостным блеском в ясных глазах обращая к присутствующим широкое плоское лицо и, главное, широкую плоскую бороду, покрашенную ярко-синей, от счастья сияющей краской. Барб-то блё, но что это значит? Все-таки бывает в жизни прекрасное. Ты думаешь, сумасшедший? По виду не сумасшедший, и он кого-то напоминает мне, только я не могу теперь вспомнить кого, кого-то в кепочке, с бородою, хотя и не синей. Рыжей? Черной? Кого-то в кепочке с черною бородою напоминает мне этот барб-блё, и да, есть прекрасное в жизни, и бояться не надо, даже думать не надо обо всей этой ухани, лохани, а надо говорить и думать о том, что нас влечет, восхищает, волнует, о том, что помогает нам хоть ненадолго справиться с неизбывной коломятностью бытия, о том же, к примеру, Рогире и Николае том же Кузанском, которые тоже, может быть, где-то и когда-то встречались, как скорее всего встречался Рогир с кёльнским мастером жития Марии, а тот, судя по всему, знаком был с Николаем Кузанским, нарисовал же его образ, в обществе Гестаса и всех прочих, по сути портрет его, на который только что (неужели это сегодня было? а кажется, уже так давно) мы смотрели в крошечном, таком идиллическом по сравнению с бетонной Бельгией Кусе, и почему бы нам не вообразить теперь встречу Николая с Рогиром, вот здесь, в этом Льеже (кто докажет нам, что они здесь никогда не бывали? я почти уверен, что они оба бывали здесь), и почему не в каком-нибудь трактире или гостинице, которая вполне могла стоять (ведь могла же?) вот прямо здесь, вот на месте этого самого ресторана, где мы сидим сейчас, где нам вот-вот, я уверен, принесут уже нашего кролика, и во всяком случае (вот что можно сказать с полной уверенностью) Николай Кузанский знал о Рогире, видел его работы, упоминает их в своем относительно позднем сочинении «О видении (с ударением на первом и) Бога» (второй бордовый том моей молодости), De visione Dei; сочинении, о котором Яс любил, наверное, говорить больше всего, черными агатами своих глаз глядя на собеседника, или на публику, или на избранных, которых он приглашал, бывало, к себе домой, чтобы прочесть им маленькую лекцию, потом выпить с ними чаю, потом поговорить о чем-нибудь интересном (о том, что хоть чуть-чуть помогает нам справиться с неизбывной коломятностью бытия), не обязательно о живописи и не всегда о ван Эйке; и неужели я не помнил? нет, я просто очень долго не вспоминал об этих домашних собраниях, этих домашних (как называл их Яс) посиделках, где встречал я разных людей – и мне уже знакомых, вроде музыканта Аркаши, по-прежнему трясшего романтическими кудрями и порывавшегося поиграть Шопена (но здесь ему этого не давали или давали под самый конец сборища, маленькими порциями: один этюд, два экспромта), или очкастко-клокастого пацана-чувака, по-прежнему безымянного (кажется, Колю; но может быть, и не Колю; он-то и управлялся, как мне вдруг