Имя женщины – Ева. Ирина Муравьева
утром, ввалился сюда Дилан Томас, слегка уже пьяный, и сел сочинять, а сам пил да пил, и дым от его сигарет обволакивал курносую и белокурую голову. Он был знаменитым поэтом, кумиром, ему подражали. Поднялся за полночь и крикнул, что, вот, доделал стихи, в стихах все про смерть, но глупо бояться таких пустяков, поскольку она, то есть смерть, есть пустяк, и сам он отнюдь никогда не умрет. Он был очень мрачен, и бледен, и пьян, почти не стоял на ногах, но все-таки вызвал такси и уехал. А утром скончался в одной из больниц. Фишбейн любил музыку и стихи любил только те, в которых звучала хорошая музыка, поэтому ему нравился Дилан Томас с его мощными разорванными ритмами, он садился за столик, просил, чтобы ему принесли то самое виски, которое заливал в себя этот курносый парень, чуть старше его по годам, но теперь уже классик. К пяти вечера Фишбейн был тоже навеселе и тоже бледнел, но страха его уже не было. Домой он возвращался только к ужину. В столовой, на том самом месте, где прежде сидела его голубоглазая, высохшая от болезни теща, сидела теперь его жена, такая же голубоглазая, в такой, как у матери, ниточке жемчуга, с поджатыми от огорчения губами и еле заметными складками, идущими от ее слегка расширенных от сдержанного гнева ноздрей к уголкам губ. Он молча садился. Они молча ели. Потом Эвелин поднимала на него глаза, похожие на очень светлый сапфир, и губы ее размыкались в усмешке.
– Ты выпил? Опять?
И тогда он взрывался.
– Какого дьявола! – кричал Фишбейн, выкатывая зрачки на эту женщину с ее несгибаемой волей, которая только того и ждала, чтобы заклевать его грешную душу, как ястреб заклевывает воробья. – Какого дьявола! Ты, что ли, драпала от немцев в вонючей теплушке? По шею в воде с автоматом ты разве сидела? Нет, ты мне ответь! Что молчишь? Теперь я на каждую рюмку обязан просить у тебя разрешения, что ли?
И сам замолкал. Ему было легче от этого крика.
– Герберт, – ясным голосом отвечала она, – Бог дал нам жизнь не для того, чтобы мы ее пропрыгали, как птички. Мой отец был страшным грешником, и я должна сделать все, что могу, чтобы очистить своих будущих детей от его грехов… А ты ведь мой муж… И Джонни растет. Он должен быть честным и трудолюбивым. Он должен с тебя и меня брать пример… А ты пьян с утра, ты бездельник…
– Хочешь, чтобы я завтра мусорщиком нанялся? Или, может, пошел уборные мыть? Ну ладно. Пойду! Я согласен.
Лицо ее из белого становилось ярко-розовым.
– Я больше тебе ничего не скажу. Живи ты по-своему.
Стена между ними росла и росла.
Господи, Господи! Тысячу раз прав Ты, Господи, что соединяешь нас и испытываешь наше терпение. Потому что мы, соединившись по неясной нам неизбежности, взваливаем на себя камень и несем его, и нужно, конечно, учиться чему-то и видеть, как рядом плетутся такие же – все связанные по рукам и ногам и так же зубами скрипят от тоски.
Фишбейн любил жизнь жадно, сильно и чувственно. И так же, как волны несут на себе то щепки, то мусор, и так же, как ветер