Чудовище. Генри Райдер Хаггард
рассвета, но баас не стал меня слушать, и, несомненно, ему виднее. Не угодно ли теперь баасу пойти спать, а сюда вернуться наутро, что я считаю самым мудрым?
По правде сказать, это было моим сильнейшим желанием, ибо место было весьма непривлекательное. Но я был так зол на Ханса, разыгравшего со мной комедию, что скорее готов был сломать себе шею, чем доставить ему удовольствие посмеяться надо мной.
– Нет, – спокойно ответил я. – Я пойду спать, когда увижу твою картину, и никак не раньше.
Тут Ханс не на шутку встревожился и начал меня упрашивать не переходить через пропасть.
– Как я понимаю, – возразил я ему, – никакой картины здесь нет, и это просто твоя обезьянья выходка. Хорошо, я пойду посмотрю, и если окажется, что ты солгал, ты у меня пожалеешь, что родился.
– Картина есть – или, по крайней мере, была в дни моей молодости, – упрямо сказал Ханс, – а насчет остального баасу лучше знать. Если он переломает все кости, пусть на меня не пеняет и пусть расскажет правду своему преподобному отцу на небесах, который оставил бааса на мое попечение. Пусть баас расскажет ему, что Ханс просил бааса не ходить, а баас назло не послушался. Кстати, лучше пусть баас снимет сапоги, так как дорога очень скользкая. Бушмены много ходили по ней.
Я молча сел и снял сапоги, думая про себя, что я с радостью отдал бы все свои сбережения в Дурбанском банке, лишь бы избавиться от предстоящего испытания. Странная вещь – самолюбие белого человека, в особенности же англосакса! Что заставляло меня подвергать свою жизнь такому риску? Только боязнь насмешек Ханса и двух моих кафров. В глубине души я проклинал и готтентота, и пещеру, и яму, и картину, и грозу, которая завела меня сюда, и все, что только мог припомнить. Однако, взяв в зубы оловянную ручку своего фонаря, я пошел по мостику, словно мне очень нравилась моя затея.
Признаться, я плохо помню, как совершил переход. Помню только, что эти несколько секунд показались мне часами. И еще помню жалобно доносившиеся голоса моих зулусов, трогательно прощавшихся со мной и, среди прочих проявлений нежности, называвших меня своими отцом и матерью, и всеми предками за четыре поколения.
Я кое-как одолел проклятый мостик, и когда уже благополучно добрался до самого края, вдруг поскользнулся и открыл рот, желая что-то сказать. В результате фонарь полетел в бездну, увлекая за собой шатавшийся передний зуб. Но Ханс протянул свою шершавую руку и, думая схватить меня за ворот, вцепился мне в левое ухо, и при этой поддержке я наконец выбрался на твердую почву, ругая его на все лады. Многим мой язык показался бы слишком грубым, но Ханс не почувствовал обиды, слишком радуясь моему благополучному прибытию.
– О зубе не горюйте, баас, – сказал он, – так даже лучше, теперь вы сможете есть сухари и жесткие коренья. Другое дело – фонарь. Впрочем, мы, может быть, достанем новый в Претории, или куда мы там отправляемся.
Совладав с собой, я заглянул в пропасть. Далеко-далеко внизу виднелся мой фонарь. Лампа разбилась, и масло пылало, разлившись по какой-то белой поверхности.
– Что