Ада, или Отрада. Владимир Набоков
желания, или же его угрюмость, коварство его подступов были следствием того, что он на самом деле жалел и оберегал невинного ребенка, чья прелесть была слишком притягательной, чтобы не смаковать ее тайком, и слишком чистой, чтобы открыто посягнуть на нее; но что-то пошло не так, и это, во всяком случае, было предельно ясно. Расплывчатые общие места расплывчатой целомудренности, столь чудовищно популярные восемьдесят лет тому назад, невыносимые банальности застенчивого ухаживания, погребенные в старых романах, таких же архаичных, как Аркадия, вот эти настроения, эти приемы, несомненно, скрывались за тишиной его козней и молчанием ее терпимости. О том летнем дне, когда он начал свою настороженную и изощренную игру, никаких записей не осталось; но одновременно с ощущением, что он стоит недопустимо близко у нее за спиной, горячо дыша и скользя губами по ее волосам, у Ады возникало чувство, что эти безмолвные, странные приближения начались, должно быть, уже давным-давно, в каком-то неопределенном и безграничном прошлом, и теперь ей не под силу их прекратить без признания своего молчаливого согласия с теми привычными повторениями в том самом прошлом.
В те нещадно жаркие июльские дни Аде нравилось сидеть на прохладном, отделанном слоновой костью рояльном табурете за покрытым вощеной белой скатертью столом в залитой солнцем музыкальной гостиной и, раскрыв свой любимый ботанический атлас, переносить в красках на кремовую бумагу какой-нибудь диковинный цветок. Она могла выбрать, к примеру, орхидею, имитирующую насекомое, и с большим искусством увеличить ее. Или же она могла соединить один вид с другим (никем не описанным, но теоретически возможным), привнося от себя кое-какие небольшие изменения и странные изгибы, которые казались почти нездоровыми для столь юной особы, к тому же едва одетой. Длинный луч косо падал из французского окна на высокий граненый стакан, на окрашенную воду и на жестяные тюбики красок в коробке, и пока она мастерски изображала глазчатое пятно или дольки губ, кончик ее языка загибался в углу рта из-за восторженной сосредоточенности ее занятия, и в солнечном свете это фантастическое, иссиня-черно-бурое дитя, казалось, имитировало, в свою очередь, цветок зеркальце Венеры. Ее тонкое, свободное платье имело сзади такой глубокий вырез, что всякий раз, когда она выгибала спину, живо двигая своими выступающими лопатками и наклоняя голову, чтобы оглядеть с поднятой вверх кистью свой влажный шедевр, или тыльной стороной левого запястья смахивая прядь волос с виска, Ван, придвигавшийся к ней настолько близко, насколько хватало дерзости, мог любоваться всей ее гладкой ensellure до самого копчика и вдыхать тепло всего ее тела. У него стучало сердце, одна нечестивая рука была глубоко засунута в карман штанов – тот, в котором он для отвода глаз носил кошель с полудюжиной золотых десятидолларовых монет, – он склонился над ней, как она склонилась над своим рисунком. Пересохшими губами он легонько пробежал по ее теплым волосам и горячему затылку. То было сладчайшее, сильнейшее и таинственнейшее ощущение, когда-либо