Мы, народ… (сборник). Андрей Столяров
приходилось и в самом деле – оглядываясь. Тем более что иногда доносился с завода резкий протяжный свист, коротко взвывала сирена, выбрасывая в пространство серию коротких гудков, и по всему поселку начинал плыть душный тяжелый запах, будто от мокрой резины. Немцы тогда надевали прозрачные маски с плоскими рылами и становились похожими на двуногих свиней. Русские никогда масок не надевали, хотя их выдали каждому вместе с двумя цилиндрическими запасными фильтрами.
Возможно, выхлопы эти, от которых подкатывала дурнота, и подействовали на мать. Работу она себе не нашла – кому здесь нужен бухгалтер с «коротким» образованием? Она и на прежнем-то месте еле держалась, а тут, занимаясь исключительно домашним хозяйством, как-то быстро ослабла. Два-три раза за день вдруг бледнела, садилась, кусала губы, говорила: Ничего-ничего, это пройдет. Климат тут какой-то такой… Потом все же не выдержала, пошла в поликлинику, и оттуда ее сразу отправили на машине в райцентр. Вета ее никогда больше не видела. Ни в больницу, где мать пролежала около месяца, ни на похороны отец ее с собою не взял. Вета была благодарна ему за это. Видеть мать мертвой было бы – как умереть самой.
Завод она после этого невзлюбила. Это было какое-то самодовлеющее, полуразумное существо, которое пожирало людей. Сначала мать, потом, через полгода – отца. Серые махины газгольдеров, кубы цехов, обширные купола выглядели точно потусторонний кошмар. Тот же йолóй-молóй, только ставший вдруг видимым, чудовищной величины. И для того, чтобы этот кошмар мог благополучно существовать, ему нужны были плоть и души людей.
Ей вообще казалось, что она попала в загробный мир. Все уже умерли, только не догадываются об этом. Здесь даже в солнечный день свет был какой-то тусклый, больной, немощный, в кисейных тенях, как будто у солнца, пробивающегося сквозь смерть, тоже недоставало сил…
Жить в одиночестве, как ни странно, она приспособилась очень быстро. Поначалу, конечно, выкручивала все нервы непривычная квартирная тишина: не окликнет из кухни мать, не раздастся голос отца, нет того бытового фона, который свидетельствует, что жизнь идет. Она как бы зависла в межвременной пустоте. Однако всего через пару недель, испарившихся из сознания, будто стаявший снег, Вета, моя посуду, заметила вдруг, что мурлычет себе под нос какой-то мотив. Она чуть не выронила тарелку. А потом подумала: ну и что? Всю жизнь ходить теперь со скорбным лицом? Ну уж нет! И включила настенное радио, где как раз передавали концерт.
Так же быстро она привыкла, что все надо делать самой: стирать, гладить, готовить, ходить в магазин, вносить коммунальные платежи. Главное – обо всем этом помнить. Забудешь купить сыр, молоко – нечего будет есть. Забудешь погладить с вечера платье – пойдешь мятая, потертая, выцветшая как бомж.
Меньше всего ей хотелось, чтобы в школе ее жалели. На нее и так тут поглядывали как на фикус,