Не погибнет со мной. Олег Пушкин
руки, стоял в Александровском саду под кленом – я и не узнал его в первое мгновение: высокий цилиндр в руке, трость, волосы а-ля Помяловский, отросшие до плеч… Принял его за рядового, всегда неприятного мне петербургского франта, что, отоспавшись, выполз насладиться собой и природою, а заодно наловить цилиндром золотистых листьев – даме сердца осенний букет.
Он обрадовался мне, но не удивился, словно не год минул, а гимназические вакации, не Александровский здесь, а гимназический сад. Замечу, что и вообще редко удивлялся. Нагрянут, бывало, в гимназию отец, брат или сестры – спокойно шагал навстречу, будто заране знал, что приедут вот в этот час. Да и все они, Кибальчичи, кроме Кати, младшей сестры, таковы. Тоже не подают вида, спокойно встретятся и простятся – мой отец считал, что такой результат дало соединение в их роду русской и сербской крови. Хотя, скорее, то было выработанное поведение людей из рода в род наследующих духовный сан: нет в мире ничего удивительного, кроме Бога, даже самое таинственное, рождение и смерть, предопределено. Вот только Катя… Но о ней речь далеко впереди.
Ну, а я вцепился в Кибальчича, тряс руку, жал и очень хотел обнять. Я тоже сын своего отца, а отец мой человек чувствительный, вера и безверие, надежды и разочарования постоянно воевали в его душе.
Только что «Дело» опубликовало мое первое стихотворение и приняло к печати второе, я задумал для крестьянских детей книжечку о Михайле Ломоносове, пьесу-водевиль «Провинциальная жизнь», было чем поделиться и хвастать. Ну, а ты, Николка, чем жив?
И услышал, что хочет уйти из института путей сообщения. «Кyда?» – «В Медико-хирургическую». – «Почему?» – «Разочаровался. Трудно объяснить в двух словах…»
Переходить из института в институт было тогда не внове, но… Так скоро разочаровался? Опять же, разочарование понятие общее, что-то стоит за ним. Пожалуй, влияние старшего брата, Степана.
А еще явилась тогда странная для сегодняшнего человека мысль и чувство: все виновны перед народом, перед Россиею, все обязаны искупить эту вину. Кто ближе к народу, чем врач?.. Хотя, думаю, чрезмерно обольщаться такой идеей Кибальчич не мог, сам стоял недалеко от народа.
Академия в те времена была особым островом: кружки самообразования, кассы взаимопомощи, бурные сходки… Некий самоуправляемый мир. Вдруг недавняя престижность института путей сообщения – из пятисот студентов более четырехсот дворянские дети – начала падать, а медицинской академии подниматься.
Поначалу чистейшей романтикой веяло с той стороны. Например, в студенческой коммуне на Вульфовке, по слухам, раз в неделю забивали коня, купленого в складчину, и мясо лежало в сарае – отсекай кус, жарь и ешь, сколько угодно. Ну, а если денег на коня не хватает, можно поймать кошку… Опять же, проповедь свободной любви раздавалась. Разве не привлекательно? Нравы в стенах академии иные: можно войти к профессору Сеченову, Боткину, Склифасовскому, Бородину – в смазных сапогах, ничего, честь и место.
Многое безобидно и даже весело вызревало тогда, что скоро разрешилось яростью и кровью.
Но и еще год Кибальчич в институте кое-как протянул. А когда перешел