Мальчик-капитальчик. Джим с Пиккадилли. Даровые деньги. Пелам Гренвилл Вудхаус
но снисходительное самодовольство не делалось оттого менее оскорбительным. Слова короля Кофетуа: «Эта нищенка станет моей королевой» я не произносил, но ясно выражал своим поведением.
Одри была дочерью беспутного и взбалмошного художника, с которым я познакомился в одном богемном клубе. Он перебивался случайными картинами и журнальными иллюстрациями, а больше рисовал рекламу. Какой-нибудь продавец патентованного детского питания, не довольствуясь простым заявлением, что для младенца оно «Самый смак», считал необходимым втолковать это публике средствами искусства, и Блейк получал заказ. На последних страницах журналов подобные его творения попадались нередко.
На жизнь можно заработать и таким способом, но тогда поневоле ухватишься за богатого зятя. Вот Блейк и ухватился за меня, что стало одним из последних его поступков в нашем бренном мире. Через неделю после того, как Одри – думаю, по настоянию отца – приняла мое предложение, он скончался от пневмонии.
Смерть его имела ряд последствий. Из-за нее отложили свадьбу, а моя высокомерная снисходительность достигла высшей точки, ведь потеря невестой кормильца исправила единственный изъян в роли короля Кофетуа. В то же время, однако, Одри получила возможность выбрать мужа по своей воле.
К последнему обстоятельству мое внимание было вскоре привлечено письмом, которое я получил как-то вечером в клубе, попивая кофе и размышляя о лучших сторонах жизни в этом лучшем из миров.
Письмо оказалось кратким и сухо извещало, что Одри вышла замуж за другого.
Сказать, что та минута стала поворотным пунктом в моей жизни, значит сказать до смешного мало. Она взорвала мою жизнь, разбила вдребезги, в каком-то смысле убила меня. Я прежний умер в тот вечер, и оплакивали меня, полагаю, немногие. Так или иначе, сегодня я кто угодно, но не тот благодушный созерцатель жизни.
Я сидел, уставясь на скомканное в кулаке письмо, а мой уютный свинарник рушился на глазах. Как оказалось, даже в лучшем из миров не все продается за деньги.
Помню, ко мне тогда подсел один клубный зануда, от которого я прежде не раз спасался бегством, и завел разговор. Коротышка, но голосистый, поневоле прислушаешься. Он тараторил и тараторил, а я тихо ненавидел его, пытаясь думать под его словоизвержение.
Теперь я понимаю, что он спас меня, отвлек от катастрофы. Свежая рана кровоточила, я силился осмыслить немыслимое. Любовь Одри касалась мне прежде неоспоримой, так удобно дополняя мое довольство. Я сам ее выбрал к своему удовлетворению, а значит, все было прекрасно… и вот теперь приходилось осознать внезапную и невероятную потерю.
Письмо Одри стало зеркалом, в котором я увидел себя. Написала она мало, но я все понял, и мое самодовольство разлетелось в клочья – и не только оно, а и нечто более глубокое. До меня дошло, что я любил ее сильнее, чем мог когда-либо мечтать.
А клубный зануда меж тем все не умолкал.
Сдается мне, такая