Четвёртая пуля. Виктор Вучетич
Да ведь и то: мы предполагаем, а Господь располагает…
– Ета можно, ету делу мы зараз, – словно спохватился дед. Он легко поиграл вожжами и завернул коней на ближайшую же полянку.
Накренившись, бричка съехала с дороги, немного прокатилась по бурой траве и остановилась.
– Ну вота, милай, – удовлетворенно сказал дед и, кивая на письмецо, что держал в руке Сибирцев, добавил: – Ты не думай чево. Марьюшка-то наша – голубица, истый хрест, как есть. Ты, баить, дедуша, передай ему-то письмецо, значица, ето. А чево, думаю, еж ли оно от чистого сердца писано? Давай и передам. Какой же тута грех? От сердца, значица, к сердцу, чай, весточка-то… Ах ты, бедная моя, и за каки ж таки гряхи на тебя така доля свалилась?.. – неожиданно запричитал он тонким голоском.
Сибирцев, качнув бричку, кряхтя сошел на землю. Размял ноги и почувствовал, как все-таки сильно болела спина от долгой езды. Поглядел, сощурившись, на солнце, которое все никак не хотело скатиться за кромку леса, уж и тени вот и от коней, и от брички стали длинными, а никакой прохлады не ощущалось.
Он прилег на жесткую от засухи траву и почувствовал резкий дух лошадиного пота и дегтя от колес. Подошел дед, опустится па корточки, уперев подбородок в морщинистые высохшие кулачки.
– Михал Ляксаныч, милай, можа, глоток исделаишь? У мя есть, есть. Уж чево-чево, а ентаго добра люди добры завсегда нальют…
– Погодь малость, Егор Федосеевич, дай в себя-то прийти. Вишь ты, растрясло все-таки…
– А мы ета дело враз поправим! – обрадовался дед и, вскочив петушком, стал копаться под сиденьем на облучке. Достал мутную бутылку, заткнутую тряпицей, и помятую железную кружку. – На-кось, держи, голубь, сейчас мы твою хворь вмиг изгоним!
– Ну, раз такое дело, да и время к ужину, ты уж и мой сидор доставай.
Дед резво подал Сибирцеву его вещевой мешок и стал с нетерпением ждать, глядя, как трудно развязывается крепко затянутый узел лямки. Наконец Сибирцев достал банку тушенки, буханку хлеба и нож. Ловко вскрыл консервы, отхватил от буханки два толстых ломтя и кинул нож деду:
– Давай намазывай, да погуще. Свое – не чужое.
Он взял кружку, почтительно протянутую дедом, покачал ее в руке: наверно, она была в огне – и это все, что осталось от сгоревшей дедовой халупы. Даже ряса его старая и та сгорела. Портки да рубаха, да эта вот кружка – все его добро, и бутылка самогона, поди, кто-то из сердобольных соседей налил.
Вдохнул было тяжкий дух и отвел кружку от лица.
– Ну, Егор Федосеевич, не знаю, как ты, успел, поди, помянуть-то усопших? – Дед бодро затряс головой. – А я, вишь ты, брат, такое дело, сейчас хочу… Пусть им всем, и праведным, и грешным, земля теперь будет пухом. Хорошим – память наша, ну а остальным, стало быть, успокоение от дел их злодейских. Так, да?
– Ета ты, милай, да… – заметил дед, принимая пустую кружку и наливая себе. – Ета жизня, голубь. Вота сказать тоже, Яков Григория… Большая беда от нево вышла, дак и сам в ей сгорел.