Вайнахт и Рождество. Александр Киселев
поднялась со стула.
– Ну зачем вы? Разве я виновата, что…
И отвернулась, чтобы никто не видел ее лица. А бабушка сразу заплакала. Потом они обнялись и стали плакать вместе. Это не помешало бабушке дать мне затрещину, но не больно, и я не обиделся.
Бабушка стала еще раз рассказывать всю историю с гранатой, но уже по-другому, и все смеялись, мама плакала и тоже смеялась. А после все пили чай с вареньем из бабушкиных запасов. Бабушка показывала кольцо от гранаты и повторяла:
– А все из-за этой фитюльки! У-у, бедоносец! – и грозила мне кулаком, но уже без злости.
Иван Ильич сказал:
– Это не фитюлька, а чека. Если ее выдернуть и бросить гранату, то через четыре секунды граната взорвется. Петровна! Запомни: ходить в уборную с гранатой вредно для здоровья.
– Вот и сходила! – подхватила бабушка. – По-большому! Больше некуда!
Окна давно стали черными. Электричества не было уже три дня, и бабушка зажгла керосиновую лампу. Она чадила, и у меня начала болеть голова. Мне захотелось спать, и я, наверное, чуть-чуть заснул, потому что увидел, что иду по улице и у меня оттопыривается карман. Все прохожие показывают на меня пальцами и кричат: «Гранату несет! Гранату несет!» А я хочу крикнуть, что у меня там не граната, а яблоко. Я бы им показал яблоко, но у меня карман зашит – это бабушка зашила, чтобы я не носил всякую дрянь. С яблоком зашила. Я хочу спрятаться в тень, но вдруг включается яркий свет, и я уже дома, а свет бегает по потолку и шумит. Нет, свет шуметь не может. Я сижу за столом, а все взрослые стоят у окна. За окном шум моторов, металлическое бряканье и голоса.
– Это что же такое? Наши, что ли? – спрашивает бабушка.
– Не поймешь, – отвечает Иван Ильич. – Пойду посмотрю.
Он уходит. Я стою у окна. Кроме света фар и красных огоньков, ничего не видно. Кажется, по улице ползет что-то большое и темное. Иван Ильич возвращается и произносит одно слово:
– Немцы.
Немцы
Три дня меня на улицу не выпускали, и они прошли зря. На четвертый я проснулся и сразу подумал, что Валя с ребятами, наверное, уже листовки расклеили. Без меня! Мама возилась у печи, а бабушка, как всегда, стрекотала швейной машинкой и разговаривала то ли с ней, то ли с мамой:
– Теперь на тебя вся надежда. Ты уж не подводи. Двадцать семь, восемь, девять, тридцать. И что теперь? Жить, говорю, как будем? Под царем пожила, под большевиками пожила. Ладно, те хоть русские были, худая курица, да с нашей улицы. Мы ж вроде дружили с ними, Маш? С немцами, я говорю, дружили ведь перед войной? Чего опять не поделили? Тридцать один, тридцать два, ну-ну, ты не брыкайся, держи линию… Встал наш-то? Встать-то встал, проснуться забыл. Умывайся и за стол. Что еще за «не хочу»? Несолощий какой-то он у тебя, Марья. В чем только душа держится…
В дверь постучали. Стук был громкий и требовательный. Бабушка переглянулась с мамой, перекрестилась и отправила меня открывать дверь. Я спустился вниз и откинул крючок.
Они громко топали у меня за спиной, пока я поднимался по ступенькам. Когда они вошли, наша большая комната показалась мне маленькой. Их