Неоконченный танец. Оксана Даровская
на том конце провода вспыхнул:
– Дался тебе этот Васильчиков! Твоя любимая «Власть женщины» через три дня! Билеты распроданы, люди придут на тебя!
– Да! Именно на меня! А к ним выйдет второразрядная Пирогова. Не забудь передать ей, чтоб заржала погромче, как она умеет, в третьей сцене. Пусть всем будет хуже – тебе, мне, зрителям! Всем, кроме нее!
Иванов воспламенился с пяток до лысины, превратив телефонный провод в бикфордов шнур:
– Ну знаешь, Берта, невыносимо! Какое-то просто хулиганство! В конце концов, никто бы не принудил тебя играть эту чертову алкоголичку! Если уж прямо, даже Гиацинтова и Бабанова не гнушались возрастных ролей! Бабанова так вообще вышла у Ефремова на сцену в роли, соответствующей ее восьмидесяти годам!
На этих словах Берта швырнула трубку.
Вечером того же дня позвонил Костя Клюквин. Константин Григорьевич был пьющим человеком, но не дебоширом, а тихим, стабильным занудой, оттого страшился резких перемен на театре. Этот редчайший актер-жертвенник когда-то безнадежно долго был влюблен в Берту и с тех пор продолжал тащить за собой шлейф застарелого чувства. На подмостках рядом с ней он проявлял удивительную щедрость, никогда не перетягивал одеяла на себя, позволяя ее таланту развернуться в полную мощь. Оттого клубок закоренелых театральных злопыхателей называл его «птицей-чистильщиком на теле гиппопотама» (имея в виду, естественно, не физические габариты Берты, а ее актерские завоевания). За минувшие дни он неоднократно пытался до нее дозвониться. Но Берта, глядя на определитель, светящийся знакомыми цифрами его домашнего номера, к телефону не подходила. Однако на этот раз она трубку сняла.
– Бертушка, – умоляюще начал Константин Григорьевич, – что ты с нами делаешь? Зачем оставляешь нас сиротами?
По его ноющему, протяжному тону она поняла – он хорошо подогрелся за день. «Что ж, откровенней будет», – решила она.
– Брось, Костя, не разыгрывай из себя убитого горем арлекина. Признайся, после моего ухода пир горой и дым коромыслом?
– Что ты! Как можно? Все ходят словно в воду опущенные.
Берта злорадно усмехнулась:
– В воду, говоришь, опущенные? Ну и как? Никто там на днях не захлебнулся болотной ряской?
На это Клюквин промолчал. А Берту охватил новый прилив отчаянья. Куда-то совсем подевался голос. Она произнесла почти шепотом:
– Врать, Костя, ты так и не научился. У поголовного большинства праздник души и именины сердца. И кончим на этом.
– Да, но…
– Никаких, Костя, «но», – оборвала она его. – Нужно признать, пришел конец моей «Власти женщины». Чего уж тут. Не волосы же рвать. А выходить на сцену, опираясь на клюку, с трясущейся головой – увольте.
Клюквин и здесь промолчал. Только вздохнул шумно и многомерно. Она слышала, как он налил себе очередные 50 граммов. Выпил. Опять помолчал. Не стал жалеть ее вслух. Такую его душевную чуткость она ценила превыше всего.
– Налей себе, Костя, еще, – попросила