Саваоф. Книга 1. Александр Мищенко
в редьку молодую
И, взяв ее за хохолок,
В ЗАГС потихоньку поволок.
В пути бородкой нежно тряс.
– Медовой будет жизнь у нас!..
Прошло полгода. Может год.
И редька требует: – Ррразвод!
Невыносимо жизнь горька
Терпеть не в силах старика…
Хренок слезу пустил украдкой
А мне с тобою разве сладко?
С тех пор и слышим мы нередко,
Что хрен ничуть не слаще редьки.
И это так, громадьяне: сие есть жизнь! Может, молва прибавила Саваофу, который привык уже к такому сарафанному произволу, водки, сухарей и консервов, но того и другого и третьего у него было действительно было вдоволь. Чувалы с сухарями кто считал? Кто считал гору консервов? Вот водки, той действительно было хоть залейся. Сегодня исполнилась десятая годовщина со дня смерти любимой дочки этого дедули, и ему надо было излить перед кем нибудь свою печаль и тоску. Вспомнишь тут старое: «Кому повем свою печаль?»
Мимо старика пробежала молоденькая продавщица из хозмага Тайка, которая давно раздражает его короткой юбкой с заголенными чуть не до срама толстыми икряными ногами.
– Срам божий! – ворчливо и весело меж тем в благодушии от пропущенной рюмочки кричит Саваоф.
– Как во поле вербы рясны, а в Таловке девки красны, деду-у-шка! – с вызовом пропела Тайка.
– Хворостину возьму, негодница голопопая, – грозится дед. – Кара будет вам за грехи, голод, неурожай.
Тайка, самая бойкая из частушечниц Таловки, изобразила руками над своей головой гребень петуха, сопроводив «номер» ирокезским вскриком «Ко-ко-ко, ку-ка-реку-у!!!» и частушкой вдобавок:
Тух, тух, я петух,
С курицей подрался,
Меня курица лягнула,
Я ухохотался.
Ну, что ты возьмешь с вертихвостки! Старик лишь махнул рукой, смирившись с пересмешницей, но вскоре ястребино зыркнул на бабу Полю, а потом его внимание отвлек мотоцикл, в котором что-то ремонтировал бабкин сын Сеня, бедовая головушка, как думал о нем Саваоф.
Когда-то Сеня был лучшим трактористом в колхозе тут, а сейчас ездил на стройку в город, где устроился такелажником. Три месяца назад его бросила жена, и он совсем растерялся в жизни. Лицо его заросло жесткой щетиной, побурело, и в зеркало он узнавал теперь лишь глаза свои в узких щелках. Они родными еще оставались. Высверкнет на себя Сеня взглядом, трепыхнется волком в западне сердце, и, готовый завыть, Сеня закусит губу. Самому себя-то ему жальчее всех. Обида начнет жечь его, как неразбавленный уксус. Он покачает головой, смотрясь в зеркало, и прошепчут воспаленно его губы: «Рожа ты моя рожа, на что ж ты, рожа, похожа?» Люди, которые давно носят в себе горе и привыкли к нему, только посвистывают и задумываются часто (А. П. Чехов). Будь Сеня поэтом, да еще пронзительным по чувству, как Сергей Есенин,