Послание к Коринфянам. Андрей Столяров
в папку, изображен Иосиф Виссарионович, посасывающий знаменитую трубку, – в кителе военного образца, в брюках, заправленных за лаковые голенища. А рядом с ним – смеющийся лысоватый мужчина в костюме-тройке. Галстук у мужчины повязан явно неумелой рукой, голова откинута, как будто перевешивает назад своей тяжестью, а бородка клинышком задрана в приступе смеха. Фотография имеет пометку – 1935 год. Основная ремиссия к этому времени уже завершилась. Мумия двигалась и разговаривала точно так же, как ее личностный прототип. Но я словно ознобом сердца чувствовал ту мерзлую ночь тридцать первого года – как хранимый в тишине Мавзолея человек медленно открывает глаза, как со страшным усилием сгибается сначала одна рука, затем – другая, как они в лихорадочном убыстрении ощупывают изнутри стеклянный фонарь саркофага, как вдруг лопается стекло, сыплются на пол осколки и как вбегающая с оружием наизготовку охрана видит мраморный постамент, освещенный ярким рефлектором, мешковатую, сидящую в напряженной позе фигуру, распяленные штиблеты, ореол рыжего пуха над черепом и – мучительно, будто со скрипом, поворачивающееся к ним лицо вождя мирового пролетариата.
Судите сами, о чем я думал, сидя при настольной лампе, у себя в кабинете, – вчитываясь в расплывчатые строчки машинописи, разбирая каракули на полях, сделанные торопливым почерком. Наибольшее впечатление на меня, конечно, произвели фотографии. И причем не та, где Мумия вместе с Иосифом Виссарионовичем, улыбающиеся, хитроватые, чуть не подмигивающие друг другу, под портретами Маркса и Энгельса рассматривают брошюру, озаглавленную «Конституция СССР», и не та, где они склонились над распластанной по столу картой военных действий (это осень сорок второго, наступление фашистских армий на Сталинград), и не та, где Никита Сергеевич демонстрирует Мумии макет первого советского спутника (Хрущев – благостный, весь замаслившийся, наверное после праздничного обеда, а Владимир Ильич – взгляд в пространство, большие пальцы цепляют края жилета), и не та, на которой молодцеватый Брежнев прикрепляет к пиджаку Мумии орден Ленина, – вообще непонятно, зачем нужно было фотографироваться, разве что как часть загадочного колдовского обряда, тоже нечто вроде обязательного распевания мантр, чтобы зафиксировать испаряющееся мгновение жизни: изображению, как и слову, придавалось магическое значение; меня поразил самый первый, еще некачественный, видимо, любительский снимок: усталый, явно обессилевший человек сидит, опершись рукой о столешницу, ноги его расставлены, словно для того, чтобы тело не съезжало со стула, крупная голова, как у мертвого, откинута подбородком кверху, жилетка расстегнута, галстук выбился, а короткие пальцы обхватывают сложенную трубочкой газету «Правда». Разумеется, фотографии при современной технике легко подделать, но была в этом снимке некая пронзительная, чистая искренность, некое случайное откровение, которое невозможно смонтировать, жизненность, бытовое правдоподобие, неряшливая