Знай обо мне все. Евгений Кулькин
с потягом этак, скажу: «На колокольню, что ли, слазить?» Ну пацаны чуть ли не хором: «Слабо!» Я перемахну через ограду, а меня сторож – цап! Потом разглядит и укорит: «Чего же через огорожу, чай, тебе и ворота завсегда открыты». Разрешит он мне и на колокольню забраться. Шурану я там голубей, пацанам рукой помахаю. Спущусь, а крестный отец уже кулек чуть ли не больше меня держит.
Рассказывают, лет двадцать на проповеди говорил он прихожанам о мальчике, который пришел к нему сам и окрестился. Это Бог, как он считает, меня вразумил. Я не спорю. Сам я в ту пору до этого вряд ли додумался бы.
В то время случился со мной и первый грех. Пошли мы в гости к каким-до знакомым мамы. Девочка-шустрячка там была, стихи со стула наизусть шпарила. А когда нас с ней оставили на свободный выбор инициативы, затащила она меня под крыльцо и шепчет: «Давай в маму-папу поиграем». – «А как это?» – спрашиваю. Темню, конечно. В ту пору я уже знал, что это такое. Ну она с себя трусишки – смыг и к моим тянется. Тут мне не бес, а кто-то другой в ребро. Потому что только два дня назад мама за курево о мою спину и пониже ее бельевую веревку обмочалила. Сыграй, думаю, я в папу, как бы она и чапленник об меня не обломала. Так дурачком и прикинулся. А когда вылазил из-под крыльца, девочка мне вдогон пропищала: «А еще крещеный!»
Вскоре жизнь моя стала раздваиваться на детство и взрослость. Взрослым я чувствовал себя, когда с мальчишками – основательно – играл в войну. На своем огороде установил я на козлах, на которых пилят дрова, кусок водосточной трубы, по замыслу моему, как конструктора, игравшую роль орудийного ствола. С одной стороны насыпал горсть золы и, закрыв глаза, дул. Из трубы вылетала пыль, похожая на дым, и тут же я бил громадной кормовой свеклой в медный таз. «Крепость» моя целый день оставалась неприступной. А ночью, когда рукам и ногам не дают стухнуть ципки, я шарил под подушкой и находил там пряник. Сонно жевал его, вспоминая маму не с бельевой веревкой и ремнем, а с целым решетом мороженых. Почему-то тогда изобилие измерялось мною решетом.
Это было детство.
Если на «фронте» наступало перемирие или объявлялся перерыв, мы спешили к Арестантскому колодцу, обязательно пили из него, хотя минуту назад, совершив летучий набег на попутную бахчу, съели по палому – на душу населения – арбузу. Напившись, обязательно через Чертов мыс, спускались к омуту, где начиналось самое главное: испытание себя на смелость. Тут безусловными фаворитами были детдомовцы. Отцов-матерей им жалеть не приходилось, поэтому они с отрешенной бесшабашностью лезли в воду, топли. Их вылавливали сетями. Хоронили. Но приезжали другие, и все повторялось почти в одинаковой последовательности.
Мы же, к Дону вообще, а к омуту у Чертова мыса в особенности, относились с уважением и боязнью. Нет, на словах, конечно же, хорохорились. Даже искренне спешили скорее спуститься к берегу. И тут наступал трусливый паралич. Сперва он поражал глаза, которые не могли вынести отрешенного спокойствия великой реки, и надолго останавливались,