Знай обо мне все. Евгений Кулькин
бахча с крупными – в накат – арбузами. Но я даже не взглянул на них, и бахчевник, понявший, что не реагирую на его крики, сокрушенно сказав: «Никак, глухой», сорвал мне «первую метку» и поманил пальцем. Но я махнул рукой. Я испытывал чувства, которые, много лет спустя, придут ко мне, когда я буду безуспешно пытаться переплыть море водки.
Дома была всеобщая радость. Нас переселяли из подвала в кирпичный дом на три семьи, и нам достались комнаты окнами в сад. После ботинок, чириков и галош, которые мельтешили перед глазами, когда мне вздумывалось посумерничать у окна, теперь высвечивали сквозь листву ничейные яблоки. А за яблонями – в другом – уже хозяйском – саду – манили бергамоты. Я их тут же присучился снимать орудием, которое у пацанов носило название «дикалка». Это палка, на конце которой делалась расщелина, куда вставлялась палочка-поперечница. Когда бергамотина оказывалась внутри расщелины, нужен был рывок, поперечинка выскакивала, и «улов» медленно переползал в ничейный – а теперь уже мой – сад. Не помню точно, на третьей или четвертой бергамотине, когда я, увлекшись охотой, забыл о мерах безопасности и о том, что тот сад был соседским, вдруг оказался надежно пойманным за ухо. Думал – это мама или отец. Хотя, правда, хватка незнакомая. Я скосил глаз и увидел бороду. Это в наш дом приехал из Москвы профессор и, поняв, что на его глазах творятся «деяния, предусмотренные…», – он был профессором права – и немедленно избрал меру пресечения, не трактованную ни одним из советских законов. Ему – чуть позже – я об этом сказал. Но «дикалку» он изломал и сообщил мне, что бергамоты я воровал у одинокой старушки, сын которой погиб, защищая таких олухов, как я. Мне хотелось ему сказать, что меня можно было не защищать, поскольку в ту пору я еще не родился.
Профессор – а его звали Викентий Валерьянович, – оказалось, приезжал сюда каждый год. Снимал комнату, в которой теперь жили мы, ловил рыбу, купался, плел из краснотала корзины. Этот навык он получил в детстве, когда еще не помышлял быть профессором, и потому для начала стал лаптеплетом. Корзины он плетет потому, что не из чего в нашей местности плести лапти. А может, незачем. У нас главная обутка – чирики.
Теперь профессор жил у Александры Васильевны. Была она робкой как мышь и безликой, словно стершаяся «трюльница»: и вроде герб видать, и не прочтешь, что на нем написано. Она – учительствовала. А вечерами – пела. Голоса у нее не было. Но Александра Васильевна так старалась, и даже мне неудобно становилось, что у нее ничего не получается.
А Викентий Валерьянович, в котором еще лаптеплет не превратился в профессора, открыто восхищался ее пением. Даже звал ее: «Мой соловушка».
Петь Александра Васильевна перестала, когда профессор нанял экономку – девку лет восемнадцати – грудастую, с необъятными бедрами. Что она должна была экономить, я так и не понял. Но один раз, когда Александра Васильевна ездила на какое-то областное совещание, а я, по случаю раздождившегося дня, слонялся по дому и совсем